– Давайте покончим этот неприятный разговор… Поговорим лучше о литературных вкусах, о мастерстве.
– Давайте поговорим.
– Вы на одной странице более десяти раз употребили выражение «мой миленький», это же надоедливо.
– А во всей рукописи сколько раз я так говорю?
– Не подсчитывал.
– Зря. Это же самая первейшая, самая благородная, самая почетная обязанность редактора… Некрасов, видимо, по старости своей не занимался этим.
– Вы думаете, что хорошо много раз употреблять одно и то же выражение?
– Чудак-человек! Не я же так говорю, а Вера Павловна. Почему она должна говорить по произволу автора и редактора?
– Ну, знаете ли… Все зависит от автора.
– Нет не все – литератор жизнь и людей не выдумывает.
– А Рахметова своего вы откуда взяли? Таких не встречал.
– Зато я встречал. Их хоть и мало, но за ними будущее. Мой Рахметов еще не раз поможет людям в сложные и трудные минуты жизни.
– И все же у вас я не нахожу ничего особенного.
– Если вы не способны, то другие найдут.
– Все это так, но надо же искать что-либо такое…
– Что же?
– Ну, что-нибудь такое…
– Именно?
– Словом, вы должны найти более совершенную форму для выражения своих идей.
– Я ее нашел. Чем она не подходит? Не отрицайте, а доказывайте.
– Ну, знаете ли… Такое до вас еще никто не осмеливался назвать романом.
– А я вот взял и назвал.
– Мне это не нравится.
– А почему вы думаете, что это именно для вас написано?
– И мне приходится читать. Первый читатель.
– Нет, вы не читатель, а посредник между пишущим и читающим. И что у вас за мерка оценивать написанное: «нравится» – «не нравится»? Похоже на девичье гадание: «любит» – «не любит».
– Не считайте себя умнее всех.
– А я и не считаю. Почему же вы должны считать?
– Я – редактор. Я отвечаю. Случись что, с кого взыщут? А? Вы будете умывать руки, а я что буду делать? Я не Некрасов, у меня своего имения нет, но зато имеются жена, дети.
– Вполне понимаю вас. Но и вы поймите меня: и для меня, милостивый государь, тюремная камера была не ахти каким кабинетом. Однако пришлось писать.
– Вас никто не неволил. И вам бы, и другим было спокойно. Нам бы незачем было спорить, трепать друг другу нервы.
– Конечно, я мог бы и не писать – живу на государственных харчах. Но совесть, черт побери, человеческая совесть что-либо да значит! Или это – сущий пустяк? Для Родины, для России нужен сейчас такой роман. Я не напишу, вы не напишете, кто же его должен написать? Или варягов пригласим? Совесть надо знать, можно ненавидеть жандармов, самодержавные порядки, но нельзя ненавидеть Родину, сударь. Человеческое сердце требуется иметь, ибо я не гражданин, а мыслящее существо.
– Сердце, сердце! Оно же хлеба требует, притом каждый день. А с неба манна все еще не падает. Вот в чем вся загвоздка.
– Не только в хлебе нуждается человек. Ему нужна и свежая, сытная духовная пища. Без нее человека нет, а есть раб и хлебоед, лизоблюд и тиран.
– Но по законам естества духовная пища совсем не обязательна… Осмелюсь сказать: без Гоголя люди жили долго-долго и могли бы жить и сейчас. Но без хлеба! Тю-тю. А к хлебу надо кое-что еще. Сами знаете: аппетиты приходят и растут во время еды.
– Однако от количества и качества духовной пищи зависит и количество хлеба… От Бенкендорфов10)
хлеборобы духовной пищи получить не могут, нам, грешным, приходится ее добывать.– Зачем вы облекли свои материалистические земные думы в форму снов?
– Пока это сны.
– И долго они продлятся?
– Точно сказать трудно. Но мне думается, недолго. Мне думается, что вскоре люди перестанут бояться правды.
– Нескоро это наступит.
– И в будущее думать, вперед смотреть совершенно необходимо. Художник без взгляда в будущее – пустоцвет. А произведение без горячей, честной мечты о будущем – побрякушка, макулатура, которой место только в клозетах.
– А не грубо ли, Николай Гаврилович? Такой эрудированный человек, а как говорите – клозет. Ай-яй-яй!
– Представьте себе, и мне, грешному, макулатура нужна. Каждый день ем. В клозеты хожу.
– Грубый натурализм. Образованному человеку нельзя употреблять такие слова «в клозеты хожу». А вдруг вы станете классиком? Что о вас могут подумать? И он в клозеты ходил. Обычный, как и мы, смертные.
– Вот и хорошо, что будут так думать.
– Что же тут хорошего?
– Все хорошо, где налицо сама жизнь. Ее нельзя ни прихорашивать, ни уродовать. Прекрасное есть жизнь. Искусство выносит приговор над явлением жизни, литература, в частности, выступает самым строгим, самым беспристрастным судьей общественных явлений и событий. Что-либо осуждая, она к чему-то призывает; что-то отрицая, она куда-то указывает путь. И я совсем неспроста люблю и высоко ценю Гоголя: он высмеивает, заставляя после смеха плакать и думать. Мне вполне понятны и трескотня в животе Осипа (вполне земное явление), и клозетная жизнь Акакия Акакиевича (одно из самых распространенных социальных уродств). Человек им рассматривается с двух сторон: и как явление, часть природы, и как общественная величина. Да что вам говорить проницательному читателю. Для вас Осип и Акакий Акакиевич – не люди, не явления общественной жизни, а цифирьки, рабочее тягло.