– Это что за хмырь?
– А… – откликнулся Арнольд Арнольдович, вяло озираясь через плечо. – А ну его. Это так… никто. – Он степенно пошел к новой, еще не обкатанной машине.
Внизу, под бабкой и баулами, заурчало, сотряслось, дизель грузовика взревел, выбросив на сторону шлейф черных клубов. Бабка взялась одной рукой за борт и стала ждать, когда машина поедет. Но прошло еще какое-то время, прежде чем поплыли от нее дом и сарай сбоку, а за домом и сараем разрасталась шире и дальше рябая поверхность залива, а еще дальше маячили смутные тени, и бабка уже не могла различить ничего четкого – не хватало глаз. Из тумана опять заморосило, бабка с головой накрылась тяжелым одеялом. Ей стало темно и немного душно, но зато под одеялом ничего не было видно, и пахло здесь так же, как всегда, домашним. И ей вдруг захотелось почувствовать то, что она назвала про себя словом «всегда». Она стала думать об этом «всегда», но машину трясло, и «всегда» явилось одной дергающейся картинкой: бабка видела вздрагивающее крыльцо дома – и ничего больше; силилась, но дальше крыльца не могла двинуться, разве что налетало совсем непонятное мельтешение, и опять торчало перед взором крыльцо, дрожащее, как мираж, с одной только ясностью – сломанной дощечкой на нижнем порожке. Так что бабка в конце концов тихо всплакнула, хлюпая носом и чуть подвывая в унисон работающему двигателю, но тут же и забыла, о чем начала плакать, и тогда успокоилась.
Бессонов вечером пришел к Жоре Ахметели, постучал в дверь. Открыла маленькая русоволосая Валюша. Большие мягкие губы удивляли своей сочностью всякого мужчину, перед которым являлось ее лицо, они все заслоняли: непривлекательные острые скулы, маленькие глаза – и всю женщину делали сочной и горячей; за такими губами вовсе нельзя было понять, что скрывается: спесь, легкомыслие, нежность, враждебность… Она увидела Бессонова, фыркнула:
– Его нет дома… – и захлопнула дверь. Бессонов подумал, что Жора и купился когда-то на эти губы русской бабенки, а что за ними, не рассмотрел, на свое счастье, и по сей день. Бессонов сошел с крылечка, сел на нижнем порожке. И через минуту дверь опять открылась, высунулась массивная усатая голова.
– Это ты? – Жора вышел в майке и спортивных брюках. – Заходи, пожалуйста.
– Нет, я сейчас не зайду. Закрой дверь.
– Как же так… – с сожалением сказал Жора, но все-таки притворил дверь, спустился к Бессонову, сел рядом, поежился.
– Кого сегодня угнали? – спросил Бессонов.
– Я знаю про три дома.
– Про этих я тоже знаю, – кивнул Бессонов.
– Еще два откупились: у них семьи, компенсацию получали на каждого, поэтому денег хватило.
– А завтра?
– Завтра тоже кого-то…
– И тебя?
– Не знаю.
– И что ты?
– Не знаю. Если я уеду, то уеду сам. Но если придут, я не дамся. Завтра посмотрим…
– Завтра, – усмехнулся Бессонов, – завтра может не быть.
Они опять замолчали. Жора достал по сигарете и зажигалку. Они курили полными легкими, за дымом пряча глаза. Но скоро дверь вновь открылась, жена Жоры выглянула, сказала на пределе раздражения:
– Я не могу уложить Наташеньку.
Он чуть повернулся, пробурчал:
– Ты попробуй.
– Она зовет папу…
Он приподнял руку и с хмурым видом кивнул. Но она настойчиво добавила:
– Мы ждем…
Жора хмуро молчал. Дверь с силой захлопнулась. И Бессонов чувствовал, что Жоре тяжело в такие минуты, когда вот так, на людях, прорезалась подоплека его семьи: с русской бабой ничего нельзя было поделать. Бессонов поднялся.
– Мне бензин нужен, – сказал он. – Дай канистру.
Жора помолчал, потом мыкнул что-то неразборчивое, но выражающее сомнение. Потом все-таки выдавил из себя:
– Не дам, Семён.
– Дашь. Я все равно достану. Ты только усложнишь. Поэтому дашь.
Жора вздохнул и наконец поднялся, зашел домой. Его не было некоторое время. Бессонов слышал из дома высокий, почти срывающийся на визг женский голос, но Жора все-таки опять вышел и так же тихо, как в прошлый раз, притворил дверь, и было видно, как он сутул и виноват в эту минуту, как раздираем чужими капризами. Он сутуло пошел к сарайчику, загремел щеколдой, скрылся за дверью, был там несколько минут и вынес пятилитровую пластиковую канистру, поставил у ног Бессонова.
– Я с тобой пойду… – сказал он с тем сомнением, которое вовсе не было готовой отговоркой, оно искренне терзало его. – Подожди немного, я оденусь…
– Иди ребенка укладывай. – Бессонов взял канистру и, больше не говоря ни слова, вышел со двора.
Смеркалось исподволь, что всегда поражало Бессонова. Он знал, что, как ни жди темноты, как ни считай минуты, она все равно приступает незаметно, словно наколдованная, так что когда посмотришь вокруг, то ничего уже не различишь в сизых и черных нагромождениях непонятных предметов, и только тогда опомнишься: ночь-то уже пришла. Он пробрался к лесопилке, примостился под высоким навесом, за кучей горбылей. Долго сидел здесь, ежился от холода, кутаясь в легкую курточку. Ветер холодом и сыростью сбивал все запахи лесопилки: не пахло ни стружкой, ни грибной прелью – только несло с океана мокрым и остывшим настолько, что еще пару градусов, и землю укрыло бы снежной слякотью.