Мне понятен сумасшедший Олег Целков, который рассказывал, как его принимали в МСХШ. А большинство левых художников оттуда — и Неизвестный, и Целков, и Кабаков, и Нусберг, и Инфантэ, и Наташа Нестерова — это был заповедник. Он пришел на экзамен: «Говорят, надо натюрморт. Я вижу что-то зеленое, взял зеленую краску. Все покрасил зеленым, другое — красным, что-то еще — синим. Это так было не похоже на то, что все делают. А я-то думал, зеленое — значит, зеленым, какие там оттенки. А сзади меня стоял преподаватель. „Да…“ — говорит и куда-то ушел. Потом привел второго человека, чесал в затылке долго. А потом меня почему-то приняли. А я всегда ходил в хозяйственный магазин и покупал там зеленую краску или синюю, так и красил все». Он прикидывается, конечно, лукавит. Но, тем не менее, в этом есть доля истины. И он такой и остался, так он и красит. И Эрнст Неизвестный, как бы к нему ни относиться. Он похож иногда на Генри Мура, иногда на Цадкина, но все равно у него прослеживается достаточно мощный живой импульс. Пикассо даже когда импрессионистом был, все равно был Пикассо. Я уж не говорю про Магритта или еще кого-то. Для меня это очень важный определитель подлинности в искусстве. Я думаю, что на самом деле в судьбе Эрика Булатова главным было то, что он делал в форме политического плаката. Раньше он не очень мог это артикулировать, это было очень скрыто. А потом перешел уже к этой форме, и она есть для него настоящая. А вот период Фалька или абстракции были искусственными, не связанными с его генеалогией.
После художественной школы вы поступили не в Суриковский или в Строгановку, а в Полиграфический институт.
Я
выбрал этот институт только потому, что, заканчивая школу, я уже стал думать о том, почему надо рисовать так, а не по-другому. Почему надо рисовать тень под носом, чему нас учили несовершенно, и я, надо сказать, делал это очень хорошо, легко и похоже. Почему надо рисовать одинаково две ноги, когда человек стоит на одной ноге, опирается на нее и чувствует эту тяжесть, а вторая нога расслабленна. И я уже в школе стал это делать. Я даже дошел до того, что то, что не переживалось мной, я перестал рисовать. Напряженную ногу рисовал, а вторую — нет. И когда я заканчивал школу, у меня, очень смутно, конечно, на фоне той эстетической необразованности, на фоне полного отсутствия всякой информации о том, что происходит в мире искусства, были стихийные поиски выражения отношения к тому, что я делаю. На первых порах они выражались таким образом. И когда я стал думать, куда мне поступать, я уже точно знал, что не хочу идти в консервативный Суриковский институт — продолжение МСХШ, Академии, Третьяковки. Но поступать куда-то надо было — чтобы избежать армии, и поступать в тот институт, где было меньше занятий, чтобы у меня было больше времени заниматься самому. И я выбрал Полиграфический, потому что знал уже, что в этом институте на кафедре много преподавателей из Вхутемаса, которые спаслись таким образом, став преподавать в техническом институте, где был крошечный факультет художественного оформления печатной продукции, по 25 человек на курсе. О них забыли, и там они себе тихонько сидели с Андреем Дмитриевичем Гончаровым, ассистентом Фаворского, у которого учился мой папа. То есть Фаворский приходил раз в неделю, а Гончаров — каждый день. В МСХШ у нас было два-три часа специальных: рисование, живопись, композиция, скульптура. А в Полиграфическом — всего два часа в неделю. Остальное было какое-то проекционное черчение, книжный дизайн, еще что-то. И всего-то было четыре-пять часов в день, очень мало.Конкурс был большой?