Брусиловский никогда никакого отношения к Белютину не имел. Это — абсолютно светское мнение, уровень Брусиловского общеизвестен как аналитика, персонажа и участника того времени. Дело в том, что Белютин — фигура трагическая. Он настолько превосходил всю ту атмосферу в искусстве, которая существовала в то время, настолько был выше ее и настолько хорошо знал методологию преподавания, он был очень образованный человек и хорошо это знал. Он постоянно подчеркивал, что вышел из школы Чистякова. Может быть, он это говорил, чтобы не придирались, чтобы некое алиби сделать себе — преподает современное искусство на базе русской школы Чистякова. По-моему, он две книги написал о школе Чистякова вместе с Молевой. Трагической фигурой он был потому, что должен был постоянно хамелеонствовать, чтобы не очень привлекать к своей фигуре внимание. Особенно после того, как левые художники, Гончаров и компания, выгнали его из института. Выгнали, чтобы спасти себя, чтобы не разогнали кафедру. Они от него избавились, и он создал собственную студию, а для того, чтобы придать ей легальный статус, он должен был преподавать там как бы дизайн. Обучать книжников — современным методам иллюстрирования, модельеров — кройки одежды. Для меня это всегда было прикрытием его дарования и настоящих потенций. Он должен был постоянно охмурять даже своих учеников, не должен был особенно что-то говорить, он всегда придумывал какие-то производственные задания. В этом был его трагизм. Я уверен, что на Западе у него была бы самая знаменитая академия. Он был умницей, абсолютно суггестивной фигурой, но постоянно извивался в корчах, чтобы официальные власти его не задавили и сами студийцы не продали. Было много попыток — большинство студийцев вообще не понимали, о чем и что он говорит, ухватывали только какие-то приемы, которым он учил. Именно как приемы — вся советская книжная иллюстрация пронизана приемами, которым научились у Белютина. И это, кстати, было поводом для таких типов, как Брусиловский, издеваться и смеяться над тем, что сказал Белютин. Белютинцы были такой кашей, неразберихой, что многие в этом мало что понимали, к сожалению. Я — один из немногих, кто понимал его настоящее значение, его потенциал, и всегда об этом говорю. Хотя наши пути разошлись, в студию я уже не ходил. Я никогда не был студийцем — я учился у него в институте. Борис Жутовский был студийцем.
Выставка в Манеже не была славной страницей в истории белютинской студии, потому что, когда их пригласили участвовать, они провели совещание — как бы так выставиться, чтобы не засветиться. Об этом пишет один из учеников. И они подобрали такую экспозицию, где были производственные пейзажи, портреты рабочих — фигуративные вещи. Абстракций не было совсем на выставке в Манеже. В то время как Соостер или я выставляли свои радикальные, самые важные работы. У нас не было никакой задачи заигрывать с советской властью, чтобы показать, какие мы хорошие. А вот студия выставлялась именно таким образом. Я понимаю поведение Белютина — он хотел спасти студию, чтобы она продолжала существовать. Для него это был путь к спасению — на этой официальной выставке показать направление работы студии, которая вполне позитивно вписывалась в традиции педагогики советской. Поэтому я хорошо понимаю даже то, что он говорил потом на идеологической комиссии после выставки, — а он бил себя в грудь и говорил, что абстракционизм никогда не существовал и никогда не будет существовать.