Покорив уклон лужайки, он идет на восток по почти неразличимым остаткам улицы Петра вдоль огороженных задов церкви. По неразвернутым лакричным палочкам тени он высчитывает, что должно быть где-то около пяти часов, и вкратце ощущает – сродни фантомной боли – чувство освобождения, которое предвестил бы сей час, если бы он имел нормальную работу, а не служил ночи. Не то чтобы он стеснялся своей завораживающей физиогномики, но Стадс всегда предпочитал темноту. Его любимым развлечением – после заигрываний с вероломными красотками, которые на поверку оказываются мужчинами, – было бродить по мрачным городским задворкам в те времена, когда нервные жители еще не перекрыли свои переулки; когда из-за такого поведения невозможно было угодить в список сексуальных преступников. Однажды в мощеной расселине между Бирчфилдской и Эшбернэмской дорогами, в ранние часы зябкого воскресного утра, его напугал покатившийся навстречу по темному коридору огромный гранитный валун в классическом духе Индианы Джонса, который на короткой дистанции оказался нортгемптонским исполнителем планетарных масштабов – ныне покойным Томом Холлом.
Выгуливая в полночный час собаку, лирический бегемот задержался для бадинажа с фальшивым шпиком, многоглагольно выступив в защиту этих неухоженных ущелий с разукрашенными членами гаражными дверями, с бахромой сорняков вдоль краев. Облаченный в джинсовый комбинезон, словно бы переделанный из детской палатки, Холл импровизировал на тему своего тезиса, что узкие урбанистические стежки, которыми они сейчас скитались, были сухопутными каналами города, частью пересохшей сети воображаемых пеших артерий. Исследуя обнаженные русла с эдвардианской гусиной кожей голыша под ногами, опытный супрамореход всенепременно приметит обломки затонувшего подмира, скопившиеся у основания берегов из оцинкованной стали, как-то: выставленные за порог после яростных ультиматумов порноколлекции или ребра велосипедов, прибитые течениями к краям проулка, где среди безмятежно качающейся крапивы и анемонов флегмы нерестятся стайки презервативов неоновых расцветок. А изредка и тело. Устаревшие приборы, позорные пристрастия, с готовностью забытые поступки, априори переоцененные деяния или покупки, выдворенные на эти окраины, – сцены, вычеркнутые из дневного континуума и анонимно и непротокольно выписанные на эти поля, в этом подмоченном мочой апокрифе. Тучный трубадур красноречиво распространялся об этом образе все время, что потребовалось его четырехногому подопечному изогнуться на цыпочках, как дрожащие крикетные воротца, и в героическом напряжении сил выдавить из себя экскремент длиннее самого барбоса. На этом любомудрие было окончено и мужчины продолжили свои противоположные пути: Стадс – против ветра вверх по осушенному каналу, тогда как музыканта понесло вниз по течению, словно огромный буй, сорвавшийся с якоря и уплывающий в лиловое далёко.
Стадс уже достиг переулка Узкого Пальца – возможно, самого необычного образчика в ономастике Боро, а на деле едва ли тропинки, которая сбегает вдоль непричесанной травы к остаткам Зеленой улицы. Он понятия не имеет, откуда это название. То ли неправильное написание бечевника недостаточной ширины – toe вместо tow в слове towpath, – то ли, зная район, отсылка к общей генетической инвалидности, когда-то поразившей жителей улицы. Справа от него вдоль восточного фасада церкви, у Лошадиной Ярмарки, стоят сады Святого Петра – ранее заброшенная дорожка, расширенная лет двадцать назад до заброшенного променада за счет сноса лавки школьной одежды, «Орм», что стояла на дальнем углу. Стадс помнит, как в двенадцать лет ходил туда в сопровождении матери покупать форму для средней школы. Он не уверен, но имеет основания полагать, что туда же его водили для снятия мерки на унизительный килт. Насколько он помнит, в примерочной была пара высоких зеркал лицом друг к другу, где каждый мучительный момент портняжного испытания ребенка ужасным образном растянулся в обрамленную деревом вечность. Этот тесный и кривой проход, длиннее всего района – длиннее всего города, – уходивший в твердые стены и окружающие здания, занятый очередью пристыженных и покрасневших семилетних детишек без конца и без края, – куда же он делся? Когда снесли «Портных Орма», что сталось с его внутренней бесконечностью? Что, всех остальных уродливых мальчишек, все посеребренные слои личности сложили, как крашеные секции лакированной ширмы, и сунули куда-нибудь на склад, а вероятнее всего, выкинули?