Он рискует еще раз выглянуть из-за загнутого уголка уличной страницы. Девушка в верхнем конце Школьной теперь опасливо пятится от Бенедикта, который хихикает и невнятно жестикулирует. Нет, явно не хвост. Не в таком ярком жилете, словно скроенном из обрезков ковров, и не с таким смехом, который слышно даже здесь, – полярная противоположность незаметности. И все же что-то они значат, эти многозначительные недовстречи. Нырнув обратно за накренившуюся стену, Стадс пытается опознать возникшее чувство – ощущение, что он что-то упускает, какую-то недоступную часть общей картины. Он понимает, что в реальной жизни ненароком столкнуться дважды за день с одним человеком – ничего особенного, но все же придерживается роли. С точки зрения Стадса, многократные явления Перрита могут быть только какой-то повествовательной задумкой, важным сюжетным механизмом или приемом, чтобы обозначить скорую разгадку тайны, когда неожиданно сойдутся все ниточки: Бен Перрит и девчонка в красном пластиковом дождевике, Доддридж, Ламбет и детерминизм. Уильяма Блейк. Джеймс Херви.
Когда он в следующий раз выглядывает на улицу, там уже нет ни Перрита, ни его юбки. Стадс убирает очки и прислоняется к псориазным кирпичам. И что теперь? Он дошел до места, которое искал, и дальше дороги нет, не считая наверняка самоубийственного преодоления стены, к которой он привалился, прямиком в заросший пчелиный кафетерий. Он не может физически занять места в пространстве, согретые жаром тела Джеймса Херви; не знает, чего вообще надеялся достичь своим паломничеством в исчезнувший край. Идти по стопам мертвеца, словно какой-то карапуз, торопящийся за отцом по снегу, ворваться с одной только слепой верой в район, словно если пройти по тем же улицам, что и другой человек, то создашь с ним какую-то связь, – что же он за дурень, простак, а то и фраер? Места не ждут там, где их оставляешь. Возвращаешься – и даже если все на вид так же, как было раньше, то на самом деле это уже совсем другое место.
Он помнит Малыша Джона во время одного из их сравнительно вдумчивых и не таких буйных разговоров. На его фольклорного друга неожиданно напал тоскливый, даже плаксивый стих, и он заговорил о детстве, которого не помнил толком, о восточных сказках, в которых на самом деле не побывал.
– Знаешь, а я бы туда как-нибудь вернулся, в Персию, в старую страну. Посмотреть, что там к чему.
Нет, Джон, старина. Не выйдет. Персии нет. В 79-м там была революция, когда Джимми Картер запретил церэушникам откупаться от аятолл, чтоб те не трогали твоего дедушку. Его вышвырнули и позволили раку докончить дело, и можно поспорить, что новый режим не испытывает горячих чувств к твоей семейке. Да и страна теперь называется Иран. Ты там не нужен. И никогда не был нужен.
Конечно, вслух такое не скажешь. Можно только что-то уклончиво пробормотать и пожелать удачи, попросить привезти крылатого коня или ковер-самолет из дьюти-фри, зная, что как только Джон протрезвеет, о милой ностальгической поездке в Мордор будет забыто. Жаль только, Стадс сам не послушал свой же негласный совет, не понимал до этого самого момента: то, что верно о Тегеране, верно и о Школьной улице. Этот драный клочок земли повидал революции, как одни тирании сменяются другими, его характер переосмыслялся самыми разными видами фундаментализма – и социополитического, и экономического: король Карл, Кромвель, король Карл-младший, Маргарет Тэтчер, Тони Блэр. Если подумать, земля под ногами Стадса даже разделяет статус «короля в изгнании» Малыша Джона: ведь грубая трапеция, обрисованная с одной стороны Школьной улицей и переулком Узкого Пальца и садами Петра – с другой, – это территория саксонского дворца Оффы, с церквями Петра и Григория по бокам, на западе и востоке соответственно. Зияющий вход в погребенный склад древесины Джема Перрита вел когда-то в королевские конюшни, и если бы ему хватило ума родиться где-то на двенадцать сотен лет раньше, то сын Джема, Бенедикт, вполне мог быть придворным стихотворцем в холщовом наряде или на худой конец королевским шутом. «Бедный Том озяб» и овечий мочевой пузырь на палке. Да это Бен смотрелся бы в роли как влитой.
Ветер холодит щетину, и Стадс встряхивает головой, чтобы очистить ее от воспоминаний – от меланхолии, что окутывает, как пороховые пары. Сколько он уже торчит на углу улицы Григория, без толку размышляя о мертвых карликах и что при переделах земли обычно больше всех проигрывает земля? Он замечает легкие перемены в местном окружении, говорящие, что он уже долго подпирает покосившуюся стену. Западное небо чище, а свет разбавленней и удобоваримей, у конца синей фрески дня истончаются приглушенные оттенки красок. Далеким машинам и грузовикам как будто больше нечего сказать, их разговор осекается и все чаще затихает, сводясь к покряхтыванию в тиши после часа пик. Птицы, планирующие к водосточным желобам, стряхивают заботы дня и порхают с беззаботным видом возвращающихся домой работников. Пятница, 26 мая, заливается розоватым пристыженным румянцем своего завершения.