– Канеш я из Боры, а как же. Откель ищо, с луны, что ль, полушка бестолковая? Мы жили в конце Ручейного, такшт я ни разу не опоздала в школу.
Когда его в последний раз называли «бестолковой полушкой»? Полпенни. Он наслаждался этим непонятным оскорблением. Оно уходило корнями в более цивилизованный век, когда самым суровым эпитетом было сравнение с отмененной валютой. Увлеченная потоком воспоминаний после упоминания дома детства, она продолжала, уже не обращая на него внимания.
– О-о, как же тут было славно, в Боре. Мне тута больш всего нраится Ручейный, который собразила твойная Альма, весь из стекла. И ты уж не жалуйся, как она тя выставила. А со мной она лучше, что ль? Нет, тут было славно. Тут жил наш папка, на улице Монашьего Пруда, когда мы уже переехали в Кингсли. Помню, када наш Уильям ток научился ходить, я водила его сюда, чтоб он глянул, где меня взводили.
Мик запинался, пытаясь угнаться за ее повествованием. Ему показалось, она сказала, что где-то на выставке есть ее изображение, и он уже раскрывал рот, чтобы спросить об этом, но тут сбило незнакомое имя. Его лоб повело морщинами.
– Уильям?..
Надув щеки, она покачала головой и поправилась.
– Знашь, вечно я забываю, что вы-т его не так зовете. Вы-т его Бертом. Его так однажды учитель в школе назвал, вот и прилипло. А у нас-то он Билл не то Уильям.
А. Точно. Да. Да, теперь он помнил, как Альма что-то говорила, что-то в этом духе: футбол в школе; учитель с секундным провалом в памяти, выкрикнувший первое имя рабочего класса, которое пришло в голову, и обрек Уильяма на жизнь Берта. Но было в этой истории что-то еще, да? Какая-то дополнительная деталь к этому анекдоту, на миг нашарившая опору в мусоропроводе памяти Мика. Что-то насчет… Берт, Билл, что-то насчет… нет. Нет, все, навек свалилось в цензурную тьму забытого, безвозвратного. Он хотел было спросить мамку Берта – свою новообретенную девицу с плаката о стойкости в невзгодах, – не помнит ли она тот самый утраченный компонент истории, но в этот момент их упоительный разговор пресек вопль ее раскованного сына, акустически эквивалентный сбежавшему кабану на свадьбе.
– Кончай, Филлис, он женатый человек, а ты не на Бутс-Корнер юбкой крутишь. Пшли домой, пока ты нас не опозорила, – Бертовские черты цвета мясного рулета раскололись в щербатом хохоте, скабрезном и двусмысленном даже в беседе о свечах и канделябрах – сид-джеймсовский каскад клокочущих каламбуров без цели и нужды. Голова его матери развернулась, как старинный «Спитфайр», юркий и удивительно маневренный, а глаза проглядели дырки по всему фюзеляжу ее отпрыска.
– Я тя опозорю? Ты мя позоришь с самого рождения. Как впервой завопил, так уже напомнил забитый нужник, а видом был такой страшенный, что не сразу от последа отличили. Мы уж приволокли его домой и окрестили, пока не опамятовались. Я нас опозорю? Я те покажу «опозорю», шут гороховый…
Открыв нагоняй из всех орудий, она наконец зачехлила острый язычок и одарила Мика светлой и подкупающей улыбкой от Нацздрава.
– По всему видать, пора мне. Славно было поговорить. Надеюсь, еще увидаю тя постаршей.
И на этом она заломила вираж в искристый дребезжащий штопор и пошла на таран обреченной, но все еще гогочущей мишени, разрумянившейся от смеха, – на Красного Барона.
– Ты погоди, как доберусь до тя, никчемный хлама мешок. Ты не думай, что побоюсь те во сне кочан кирпичом раскроить!
Вихрящаяся пыльная буря свирепой энергии и серых оттенков, она вырвалась в открытую дверь яслей мимо уважительных поклонов Романа Томпсона и Теда Триппа – шаровая молния на сквозняке, – выгоняя непутевого сына в исчезающий квартал. Мик покачал головой с восхищенным удивлением при встрече со считавшимся вымершим видом – целакантом из муниципального жилья. Глядя ей вслед, он снова обнаружил, что его ни с того ни с сего захлестнула тоска, какая-то нелепая в случае расставания всего после трех минут разговора. А казалось, что он встретился с первой любовью из начальной школы, не меньше, – этот бессмысленный остаточный встрепет сердца, сладкая и бесцельная печаль по альтернативным вселенным, которые он никогда не узнает.