Из Гудермеса железнодорожным составом мы тронулись в Дербент. Какое же это блаженство – лежать на верхних нарах под самой крышей товарняка, растянувшись на спине! Вагон покачивается, словно лодка на мелкой волне, а тебя уже не жалят комары, и под чугунный перестук колес крепко спится. И спал бы так, кажется, целую вечность. Но вдруг лязгнули буфера, вагон задергался. Тут же меня кто-то начал тормошить. Продрал глаза – мой сосед по нарам, летчик Петро Руденко.
– Вставай, вставай, та швыдче! Командир кличе! – кричал он.
– Где мы? – спросил я спросонья.
– В Махачкалу приихалы.
– Так нам же дальше, в Дербент!
– Яке тоби дило! Швидче собирайся, як сам командир кличе! – торопил меня Петро, стягивая с нар свои вещички – фанерный, окрашенный голубым эмалитом пузатый чемодан с висячим замком да темно-синюю довоенного образца шинель с «курицей» на левом рукаве. «Курица» – эмблема летчика: два распростертых птичьих крыла, а посредине звездочка и скрещенные мечи. Вышитая когда-то серебряной витой канителью, на шинели Петра она давно уже почернела.
Командир действительно высадил с поезда шестерых наиболее опытных летчиков. Эшелон вскоре тронулся дальше. Мы разыскали нескольких наших техников. Они уже вторую неделю бились тут, чтобы отправить по железной дороге в авиаремонтные мастерские семь штурмовиков, – не было платформ. На этих штурмовиках нужно было менять моторы: в маслофильтрах находили серебристую стружку – признак разрушения подшипников.
Холобаев сказал нам:
– Сюда на этих самолетах ведь кто-то долетел – долетим и мы. До мастерских – менее часа лета. В горы лезть не будем, в открытое море – тоже, а пойдем вдоль бережка. Если у кого откажет мотор – садитесь только с убранным шасси на прибрежный песок или мелкую воду. Уразумели?
– Так хиба ж море милке? – удивленно спросил Петро.
– Ближе к берегу будет «милке», – улыбнулся командир.
Ему нравился украинский говор этого летчика, и в разговоре с ним он при удобном случае тоже «ввертывал» украинские словечки, неумело подражая собеседнику.
Младшему лейтенанту Петру Руденко, молчаливому летчику, шел двадцать третий год. Однако еще до войны он успел жениться и с фронта часто писал письма «до Оли» в хутор Муртусово Конотопского района. Узнав о сдаче Конотопа, он перестал писать и сделался еще менее разговорчивым. С детства крестьянская жизнь не баловала Петра. И ходил он, глядя больше в землю и сутулясь, будто на своих крепких плечах нес мешок с зерном. С шестнадцати лет Петро работал на Конотопском электромеханическом заводе. Без отрыва от производства закончил аэроклуб, а потом Серпуховскую военную школу. По всему было видно, что нелегко далась Петру летная профессия, но он принадлежал к той категории людей, которые хоть и с трудом постигают всякие премудрости, но зато уж накрепко.
Воевал он смело, но в то же время прямолинейно, не применяя каких-либо хитростей для обмана противника, и, наверное, поэтому чаще других возвращался с задания на искалеченном самолете. Впрочем, к пробоинам в крыльях он был равнодушен… Сто боевых вылетов к тому времени совершил Руденко – рекордный в полку боевой счет, но из-за того, что поначалу у него не клеилось дело с ориентировкой, он дольше других летал ведомым. Теперь его выдвинули на должность заместителя командира эскадрильи. Ходили слухи, что представили к высшей награде, и все мы ждали, когда Петро будет Героем Советского Союза…
Руденко был бережливым. Даже на фронте, где никому неведомо, когда пробьет его последний час, он складывал копеечку к копеечке и ничего лишнего себе не позволял. Но в Махачкале Петро удивил всех своей расточительностью. Командир отпустил нас в город: «Побродите вволю на людях. К вечеру чтоб все были на месте. Вылетим рано, пока не жарко, да и выспаться надо».
Мы ходили гурьбой по городу, искали «Тройной одеколон» для бритья, но купить его нигде не удалось. Об этой принадлежности туалета забыли и горожане, одеколон с прилавков давно исчез как предмет роскоши. У магазинов стояли бесконечные очереди – хлеб выдавали по карточкам. Тогда мы направились к пристани, чтобы посмотреть на синее море да искупаться. Там же, вдоль берега, сколько глаз видел, расположились многотысячным табором беженцы. Женщины с детьми, старики да старухи неделями ожидали посадки на пароход, чтобы эвакуироваться за Каспий. И море было совсем не синим, а грязным от нефти (говорили, где-то затонул танкер), на воде плавали арбузные корки, обрывки газет, всякий мусор…
Возвращаясь, хватились: исчез Петро Руденко. Появился он к вечеру с обклеенным синим дерматином чемоданчиком.
– А я патыхвон купив! – торжественно объявил он.
– Зачем он тебе, Петро? – заинтересовались мы необычной и по военным временам дорогой покупкой.
– Щоб на танцях у нас грав.
– Так ведь Юрченко на баяне играет!
– Вин такого не грае…
Петро откинул крышку, поставил единственную пластинку, покрутил ручку, и мы услышали всем знакомую «Рио-Риту».
– Пид цей фокстрот я з Олей познаемывся на танцях, – открылся нам Петро.
А за ужином при всех сказал Холобаеву:
– Як мене вже не стане, то подарить цей патыхвон, товарищ командир, тому летчику, який буде наихрабрийшим…
Утром следующего дня мы взлетели. Пристроились к Холобаеву и вслед за ним сделали над аэродромом круг, чтобы набрать побольше высоты. Она нам могла пригодиться, чтобы в случае отказа двигателя хватило времени спланировать на «мелкую воду». Взяли курс на юг. Вскоре по правому борту навстречу медленно поплыли мрачные, с темными ущельями скалы Дагестана, а слева голубело тихое, словно застывшее, море. Вглядываясь в его даль, нельзя было понять, где оно кончается: вода сливалась с такого же цвета безоблачным небом. Консоль левого крыла медленно покачивалась над этим бесконечным покоем, и трудно было определить: ровно летит самолет или с креном. Пришлось все время косить глазами на горы да часто посматривать на стрелку прибора, показывающую температуру воды. Стрелка вскоре уже достигла красного деления, это максимум: мотор начал перегреваться.
Долго тянулись минуты, пока впереди, на крутом берегу, не показалась россыпь выбеленных домиков, остатки крепостных стен и в середине, словно поднятая к небу пика, мечеть. Это и есть Дербент, половина нашего пути. А когда город уплыл под крыло, горы постепенно отступили от берега, из-за моря поднялся огненный диск, позолотивший песчаные отмели. Температура воды в системе охлаждения перевалила за предел, и на бронестекле заискрились мелкие брызги – воду выбивало через клапан редуктора. Прошло еще двадцать минут напряженного полета, когда ждешь, что вот-вот заклинит мотор, и уже не до созерцания земных красот. Наконец аэродром. Один за другим мы приземлились с ходу, не делая никаких кругов. Долетели!
Командир ходил приосанившись, словно полководец, выигравший крупное сражение.
– Перекусим, потом искупаемся в синем море – и на поезд! – сказал он.
Столовая на аэродроме была маленькая, пришлось постоять в длиннющей очереди. А солнце уже жарило вовсю. С гор срывался ветер и гнал по земле космы песка. На зубах хрустело, на гимнастерках выступила соль. Тело зудело не то от укусов гудермесских комаров, не то от насекомых, которые появились за несколько недель странствий по безводному Донбассу и Сальским степям.
Из столовой мы заспешили к морю, которое было очень чистым. Сутулый Руденко с патефоном широко вышагивал впереди. Он первым разделся, обнажив белое, цвета бумаги, тело. Только чернели, будто приставленные, кисти рук да ровно загоревшая шея. Петро зашел по колено в воду, нагнулся, зачерпнул пригоршню воды, хлебнул и зло сплюнул:
– Яка ж вона гирка… – Постоял в раздумье, выбежал на берег, схватил камень, сгреб свою амуницию, погрузил ее в воду и привалил камнем ко дну. – Хай воны в ций води и подохнуть!
Развеселил нас Петро. Мы, как мальчишки, долго барахтались в воде, ныряли, хохотали, а потом улеглись подряд нагишом, подставив солнцу белые спины, и вскоре притихли. Только Петро все скрипел заводной ручкой патефона. По ногам ритмично плескалась зыбь. Сквозь дрему мы слушали бойкую «Рио-Риту», а потом и звуки патефона, и всплески прибоя, и нас самих будто унесло теплым ветром в море…
Федя Артемов проснулся первым.
– Сгорели! – крикнул он.
Все вскочили, как по боевой тревоге: где пожар?! И тут же раздался дружный смех: наши спины, и ноги, и то, что возвышалось между ними, были цвета кумача, а у Холобаева на лопатках появились волдыри. Петро в одежде Адама понуро стоял около своего патефона: его любимая пластинка сплавилась на солнце, края свисали с диска, словно блин с тарелки, игла вошла в нее, как в мягкий воск. Мы быстро оделись и направились на вокзал. Руденко раздобыл крынку кислого молока и смазал всем спины. Но это мало помогло: в поезде до самого Дербента никто из нас не мог ни сесть, ни лечь. Стояли мы у окон вагона, и глаз невозможно было оторвать от синего моря. На горизонте виднелся пароход: за трубой по морю волочилась длинная полоса дыма…