Стало темнеть, а под ногами зачавкала грязная, слабо застывшая жижа, смешанная с падающим снегом. Валерка ходок слабый, начал отставать, а я нажимал, думая выйти на знакомый профиль, по которому надо сворачивать к вершине Аю. Да и хотелось заночевать в лесу, на сухом месте, у костра. На болоте не выдержишь зимнюю, пусть не очень холодную, ночь – переохлаждение возьмет свое… А Валерка все чаще и чаще стал исчезать в снежной пелене. Опасаясь его потерять, останавливался – ждал. Для него, а возможно, и для меня, потеря друг друга в такой кутерьме – погибель. В очередной остановке, пропуская Валерку вперед, ступил я чуть в сторону и провалился в няшу. В броднях сразу стало сыро, захолодело, ступни потянуло судорогой. И без того натруженные ноги и вовсе стали неподъемными. Совсем хана! Глянул на часы – третий час ночи, а мы вышли из зимовья в четыре часа утра. Почти сутки на ходу! Сколько еще удастся пройти болотом? Насколько хватит жизненных сил? И как-то спокойно, в безразличии стали тянуться мысли о возможном конце. И так просто, так обыденно – без остроты. Понял я, что это смертельная усталость лишает меня какого-либо телесного и духовного сопротивления, но не мог стряхнуть навалившийся груз бессилия. «Близок конец», – подумалось как-то вскользь и каким-то глубинным сознанием… И тут мелькнула искорка спасения: мы наткнулись на небольшой, метра на два в поперечнике, островок, посредине которого торчал огромный пень, а рядом, на болоте, стояло два сухих дерева. Кричу Валерке: «Руби сухостоину, пока я выскребу из бродней жижу…» А снег лепит и лепит. Вокруг островка зыбун трясется. Притулился я на пень, свечу Валерке фонариком. Затюкал он топором по высушенной до стальной крепости древесине. Тюкал-тюкал и заплакал. «Не могу, – говорит, – сил нету, и палец укушенный рвет болью…» Ноги у меня совсем задубели. Кое-как поднялся – и за топор. Бились, бились – свалили эту сухостоину, а она на соседнее дерево упала. Валерка и вовсе раскис: «Подыхать нам тут, и все…» А я губу прикусил, в глазах мельтешит что-то: не то снег, не то какие-то мушки – и долблю, долблю топором по дереву. Кое-как срубили и вторую лесину. Я подсунул ее под пень и запалил. Загорелось сухое дерево, зарадовал сердце огонек пламени, и злая темень плотно подступила со всех сторон. Вот-вот сожмется ее кольцо. Но огонек перекинулся на расщепленные края неохватного пня, и вскоре он начал тлеть, испуская благодатное тепло. Валерка почти никакой – притулился к самому пню, почти рядом с огнем, и головенку уронил на грудь. Я с трудом стянул с ног бродни – ступни отдались такой болью, что я невольно застонал. Кое-как пристроившись на сухостоину, я стал сушиться, прикидывая, что же делать дальше? Пень огромный – будет гореть до утра, тепло от него не даст замерзнуть. Но как спать? Кругом сырое болото. А вблизи огня – опасно: после такой усталости сон свалит намертво – загореться можно. Подумалось, подумалось, а иного выхода, как дремать на корточках, не было. Тут же непреодолимая слабость стала натекать в мое тело, веки поплыли друг к другу, смыкаясь, и сил не было их разнять, хоть спички вставляй. Но на каком-то миге движения они чуть-чуть отжимались друг от друга, словно некто заложил в них два разнополюсных заряда, не давая ресницам сомкнуться, а в эту щелку я видел и слабые язычки пламени, танцующие по всему пню с подветренной стороны, и темную, скукожившуюся фигурку Валерки, и длинные полосы летящего снега. Я словно застыл в таком состоянии без какого-либо движения… Прошло несколько часов в полусне, в полубреду, и в те же щелки между веками я стал замечать, как оседает пень, обливаясь синевой шаящих углей, как расплывается в изморози Валеркина фигура, как уплывает побелевшее от инея болото, открываясь глубже и глубже. И первое, что я осознал, это то, что закончилась пурга, и наплывает рассвет. Шевельнул плечами – боль затекших мышц стрельнула в тяжелые руки. Распахнул глаза и не без труда распрямился. Над болотом висел слабый туман изморози. Дали просматривались смутно. Перво-наперво посунулся к Валерке – не закостенел ли? После двух увесистых тумаков он вяло поднял голову и открыл глаза. От сердца отлегло – живой и невредимый, а расшевелить таежника – дело недолгое. Попытался сказать ему пару ободряющих слов, а губы зашуршали, как жесткая бумага, и получилось что-то неразборчивое. Напарник и вовсе неузнаваемо таращил на меня глаза, и каким-то полудиким взглядом озирался. «Подъем!» – скомандовал я и потянул Валерку за плечи. Он только головой помотал и, как чумной, – ни слова. Понял я, что холод пробрал его до костей. Выгонять надо простуду, а то через несколько часов она о себе заявит. Сгоревший до корней пень еще хранил горячие угли. Кинул я на них котелок, а в него сала медвежьего. Оно плавится быстро. Через несколько минут пощупал сало пальцем, смазал себе губы и прямо через край стал пить теплое, не вкусное до отвращения, но верное средство при простуде. Отпил половину, сунул Валерке котелок, а он замотал головой, губы сжал и отвернулся. Пришлось применять силу…