‹…› Мамик, Стокгольм ужасно хорош собой, спокойный, упоительно красивый город, особенно когда тепло. Я взяла с собой твой костюм и еще мне надо купить платье или что-то, так как слишком много официальных приемов, и нельзя быть все время в одном платье. Жаль денег, но придется что-то купить. Я – голый король, в смысле, что столько работаю, а не могу себе ничего позволить. ‹…›
165. И. Лиснянская – Е. Макаровой
Доченька моя, дорогая! ‹…› Сейчас 2 ч[аса] дня, я уже слопала молодую картошку с огурчиком, укропчиком (дежурная сварила себе и мне). А до этого я сделала круг с Семеном внутритерриториальный. Он уже вышел из тоски. Я ему здраво утром говорила: ну, а тебе-то что жаловаться, вон у тебя слава какая, все у тебя отлично, тому бывают подтверждения почти каждый день. Вот стоило тебе со мной побывать на поминках (а м.б., – дне рождения у Всеволода Иванова)[268]
, как мне уже звонит утром Рудольфовна, что в «Московском комсомольце» (самая популярная в Москве газета) описаны, названы все, кто был у Комы (я в том числе), и сказано, что Семен Липкин сказал целую речь. ‹…›Сегодня, вспомнила, день рождения моей сестры Тани, я ее видела только в годовщину маминой смерти. ‹…› Подсчитала в правом углу страницы, что сегодня ей – 55 лет! Просто не верится. Я помню так ясно ее на руках то у мамы, то у Томы, то у Кази[269]
, когда они спускались во время бомбежек в бомбоубежище. Мне как раз было около 13 или 14 лет, подсчитывать неохота, я-то бежала с мальчишками на чердак и на крышу смотреть, как бомбы рвутся. А потом мы выбегали на улицу подбирать осколки от бомб. Видимо, Манька, в каком-то смысле, в меня пошла: никакой управы. И как бы мама, казалось бы, ни махнула на меня рукой, вряд ли спокойно сидела в подвале, зная, что я по крышам бегаю. А позже, после войны, когда я на лето приехала к маме, помню, как Танька рассуждала со своей подружкой-соседкой, у которой был прелестный дед (у Тани была жуткая баба Люба, мамина свекровь): что лучше – баба и гитара или дедушка и больше ничего? Всегда выходило: дедушка и ничего лучше, чем баба Люба и гитара. Почему они так мечтали о гитаре, для меня осталось тайной, ибо в доме были баба Люба и рояль. Баба Соня, мамина мама, жила еще в Баку. И если бы меня спросили, чего я хочу, я в свои 17–18 лет сказала бы: бабу Соню и ничего. Но баба Соня, добрейшая, с еще более сияющими глазами, чем у мамы, бедняжка, хоть очень меня любила, больше всех внуков, была так занята. ‹…›Деточка моя, доброе утро! Вчера по всем телеканалам передавали, показывали Иерусалимскую трагедию. Какой ужас, доченька! Сколько евреев погибло! Сколько ранено. И из этих раненых сколько еще не выживет! Сердце кровью обливается.
Сейчас ислам набирает в мире такую силу, что, боюсь, не за горами страшнейшая война. Не хочу тебя пугать, но надо продумать, придумать место бегства, если что. А если бы вы в эти дни были дома, уж не знаю, как бы я это все выдержала из страха за вас. Но я и мои чувства – дело десятистепенное. Страшно переживаю за будущее Иерусалима, за вас моих детей, в особенности. ‹…› Как будто наяву сбылся мой тот сон, такой кровавый – залитые кровью лица, это после него я боялась несколько дней засыпать. А сегодня, т. е. в ночь на сегодня просто не спала, все думала, думала о судьбе евреев, об Израиле и Иерусалиме, в частности.
‹…› Где тут мне до стихов! А Семен пишет. У него в какой-то панцирь самозащитный одета душа. М.б., так со всеми творцами? Тогда я абсолютно никакой не творец. Моя душа даже в тонкую пленку не одета. Голая – совершенно. И мне кажется, что она не во мне, а где-то снаружи обитает.
Тем временем, по предвыборной гонке, в России все явственней обрисовывается возможность победы национал-коммунистов. Все так печально, но надо жить, поддерживая чью-то уходящую жизнь, мысленно подставляя свои плечи и душу под вашу молодую будущую жизнь, – я уже думаю не только о тебе и внуках, но и о правнуках. Свою же жизнь рассматриваю только как функцию.