‹…› Доченька моя! Идет в доме народное ликование, Семен прочел полкниги – много чего мне сказал, пересказывать не стану. Боюсь теперь, как бы вторая половина на его беспощадный взгляд не оказалась бы слабой. Завтра с утра продолжит чтение он. Но какой же беспощадный взгляд, если хвалил меня сверх меры? Я же никак не угомонюсь. Сейчас час ночи. И вот такое счастье мне: первой тебе о книге говорила, потом Семена выслушивала: останешься ты в русской поэзии, впервые понял, – останешься! При его «останется – не останется» я никогда близко к этому не подходила. И вот опять тебе пишу, после разговора с Семеном. Все радуюсь – такой красавицы-книги у меня еще никогда не было. ‹…› Сейчас на подъеме души начну стараться заснуть. ‹…›
196. Е. Макарова – И. Лиснянской
Дорогая мамочка! Ты мне доставила такую радость своими письмами, мои глупые старые письма меня огорчили – стиль, патетика, – а вот твои, особенно с триумфального шествия с укушенной ногой и описанием событий, – дело другое. Плохо лишь, что ты столько принимаешь на ночь. Жаль, что не переписала стихи.
‹…› Все эти дни я ездила по старикам своим, расспрашивала их о жизни после войны. Ну и картина! Большая часть из них так и не привыкла к Палестинам, вся их жизнь после Европейской трагедии пошла сикось-накось – художники превратились в маляров, скульпторы в нянек детсадовских, математики в каменщиков и т. д. Практически мало кто делал то, что хотел, мало кто смог служить своему первоначальному призванию. Дочь Рухновского, первого человека при Масарике, стала кибуцницей, довольно примитивной. Дочь известного журналиста, редактора «Новостей дня» на немецком языке в Праге, – серая мышь, – это я не в плане критики или осуждения, – так сложилось, нужно было поднимать страну, развивать сельское хозяйство. Но именно здесь моя, может, глупая тоска по европейской культуре расцвела. Как ихние сады в камнях. Чудо иврита уже тоже не чудо, убогий язык улиц, мало кто читает святые книги на иврите, светские люди говорят на очень, увы, примитивном языке, – странная страна. После 6 с половиной лет мне вдруг показалась она бесперспективной, интересны только люди. Люди, которые в эту утопию верили деятельно, доживают эпоху. То есть, в какой-то мере, интерес к Терезину привел меня теперь к их нынешнему житью, к их опыту построения страны после Катастрофы. Как все криво и косо идет, когда что-то создается вопреки, когда нужно доказать, что евреи такие же люди и могут носить на себе камни. Доказали. Но с этим исчезла исконная способность к глубоким знаниям, умению учиться, постижению философских истин, даже к абстрактному мышлению. Это выхолощено, насколько я вижу, и в среде религиозных людей, они отгородились и живут в сильном, материально обеспеченном гетто внутри Израиля. Ненавидят арабов и светских людей, почти никакой связи между ними и нами. Для них, возможно, это единственный способ выжить. Наверное, опять правда – много поколений должно вымереть, чтобы страна изменилась. Опять поминай Некрасова! Про пору прекрасную! Стать как все, или хуже всех, ничем хорошим не выделяться, это достигнуто.
Но зато тут тепло, светит солнце, и, перебиваясь с одной работы на другую, можно сносно жить, не голодать и иметь крышу над головой. Если это все, что надо, тогда дело в шляпе.
Есть ли у меня позитивная программа? Хочу ли я вернуться в Москву? Уехать еще куда-то? Не думаю. Здесь материала живого, захватывающего, на сотни жизней. Пока меня интересуют судьбы, здесь мое место более, чем где-либо. Но что делать с этой коллекцией? Или у меня притупилось воображение? Или не вижу больше формы, в которую эту бронзу залить? Я выслушала и напереводила на сотни страниц, пока это совершенно сырой материал, когда со всеми говоришь на иврите или по-английски, или по-чешски (они говорят, я слушаю и иногда задаю вопросы), магия самих слов пропадает. Это не речь твоя или Эфроимсона. Она довольно скудна, в ней нет стилевых характеристик. В ней нет иной красочности, кроме самого построения текста, – язык как средство рассказать историю. Сама посуди, одна женщина, ее родной язык немецкий, затем выученный чешский, пишет мне по-чешски историю своей тайной детской любви (для чего переводит его письма – ему было 24, ей 12,5, его убили в Треблинке, – с немецкого на чешский, чтобы я могла прочесть), – предпосылает мне письмо по-английски, где сказано: «Дорогая Лена, я не старалась писать роман, я написала только правду, и потому прошу прощения за отсутствие литературного стиля». Это я тебе перевожу дословно то, что она мне написала по-английски, а интервью с ней у меня на иврите, так ей легче держать дистанцию – ей больно говорить об этом по-чешски. Вот и представь, какую работу нужно проделать только с этой одной женщиной! Ведь все языки нашего с ней общения – выученные!