Большинство исследователей толковали эту сцену с шабашем как проявление глубокой мизогинии и как поражение Софор. Роберт Циглер усмотрел здесь неспособность главной героини реализовать себя: «Пытаясь утвердить свою истинную идентичность, Софор оказывается способна лишь стать воплощением предсуществующего текста, метаморфизируясь в поддельную дьяволицу, восставшую со страниц пыльного гримуара»[1586]
. И все же изображенная у Мендеса бесовка явно представляет собой нечто более развитое, чем то, что описывали ранние авторы, и хотя ее образ явно навеян, например, Бафометом Леви, развернувшееся перед читателем гиноцентрическое и мизандрическое видение значительно превзошло все то, что скрывалось в старинных гримуарах, да даже и в более свежей эзотерической литературе, какая была доступна в Париже на рубеже веков. Поэтому неверно было бы говорить, что все это следует заранее написанным сценариям: скорее, здесь представлен совершенно новый вариант того, на что в более ранних материалах содержались лишь намеки. К тому же сцену шабаша можно истолковать как примирение Софор с существующими взглядами на лесбийство как на демоническое в буквальном смысле явление: как сообщал рассказчик, она чуть ли не с детства была одержима неким бесовским духом. В самом центре повествования оказывается онтологическая неопределенность: существуют ли демоны в действительности и влияют ли они на человечество? Поэтому, если мы хотим с уважением отнестись к внутренней логике романа, то не стоит довольствоваться простым объяснением, что Софор вдруг переняла чужие негативные стереотипы, — это отдает редукционизмом.По мнению Барбары Спакман, от сцены с шабашем «веет отъявленными женоненавистническими бреднями Гюисманса, и ее задача — перекодировать, назвать демоническими те отношения, которые в других местах романа изображались как естественное цветение чувственности»[1587]
. Такое прочтение, конечно, имеет право на существование, но, чтобы подойти к более тонкому пониманию текста, разумно было бы учитывать неоднозначность декадентского дискурса по отношению к понятию «естественного» и по отношению к демоническому (если, конечно, мы соглашаемся с тем, что «Мефистофела» является декадентским произведением, а такое предположение вполне обосновано). Декаденты часто прославляли все искусственное и ненатуральное, а потому естественность вовсе не обязательно подразумевает положительную оценку. Следовательно, «естественное» проявление лесбийских наклонностей у протагонистки еще не означает их оправдания. Текст можно прочесть и так, и демоническое вписывается в такую интерпретацию как знакомая нам по множеству текстов той эпохи освободительная сатаническая сила, которая предоставляет поддержку тому, что является в действительности естественным, хотя осуждается христианскими моралистами как неестественное и греховное. Чем докапываться до какого-то «окончательного» смысла текста, гораздо полезнее было бы подчеркнуть его полифоничность и отсутствие последовательной логики. Мендес — или, во всяком случае, рассказчик — явно любуется лесбиянками как мятежницами, выказывает им сочувствие как отщепенкам, а еще, подсматривая за ними, испытывает эротическое удовольствие. В то же время он не прекращает морализировать и изрекать суждения об их извращенности и бесчеловечности, противопоставляя их пороки добродетелям мирной и традиционной семейной жизни. Однако за похвалами консервативному укладу, как правило (как мы уже видели и о чем вскоре поговорим подробнее), следуют опровержения — красноречивые рассуждения Софор, которые, что любопытно, оказываются и длиннее, и убедительнее, чем довольно жалкие попытки представить буржуазную жизнь в розовом свете.«Все книги — дурные»: ханжество или сатанинское ниспровергательство?
Давайте теперь приступим к рассмотрению всей представленной в романе системы, в которой показаны лесбийство и женская эмансипация, особенно в их связи с люциферианскими темами, вплетенными Мендесом. Некоторые исследователи отмечали, что автор занимает несколько уклончивую позицию[1588]
. Барбара Спакман указывала, что есть нечто потенциально подрывное в «том просторе, который отводится [в романе] идиллическим описаниям любви и чувственности между женщинами». Кроме того, приязнь, возникшая между Софи и Эмелиной, «развивается „естественно“ — на фоне лесов и садов, птичьего щебета и речного журчанья» и потому вовсе не выглядит чем-то извращенным. А еще наблюдается явно выраженный сарказм в описаниях гетеросексуального мира с его буржуазным невежеством и самодовольством, причем в немногочисленных описаниях супружеской жизни в центре внимания оказываются лишь тяжеловесная тупость или физическая грубость и сексуальное насилие[1589].