Такая критика должна была предполагать резкие выводы о реальной борьбе с радикальной «заразой». Гнев должен быть праведным и беспощадным. Однако Достоевский и сам интеллигент[148]
, а потому лучшее, что он смог сделать, – это призвать к смирению и суживанию «широкого русского человека», то есть к вполне безобидным морализаторским выводам. «Смириться и страдать» – наставляет писатель русскую интеллигенцию, которая в конце 70-х годов XIX столетия уже научно «изучалась» как исторический тип[149].Реальное движение интеллигенции, сопряженное со страстной идеологией конкретных людей, невозможно было остановить лишь религиозным призывом к смирению, противопоставив их страсти к действию утопическую идею об априорной смиренности и всемирной отзывчивости народа. Реальность и идея столкнулись в творчестве писателя как противоречие логики и авторской мифологии. Поэтому ни критика тезисов Достоевского с позиций логики, ни опровержение этой критики с позиций мифологики не могли иметь успеха, как не мог иметь успеха союз глухого со слепым. Сами факты, события и люди «вписывались» писателем в его универсальный текст, полностью вытеснивший из сознания «сырой» материал – текущие моменты жизни. Литература в лице Достоевского «творила реальность», сопоставимую с метафизической, подчиняя себе текучее начало, подобно тому, как Платон подчинил миру идей мир мнения. Этот процесс и представил литературный текст как базисную основу русской философии, превращая идеи в онтологические структуры мира. В примечаниях к «Дневнику писателя» (1880 год) говорится: «Пушкин и позднейшие русские писатели не только верно отражали и выражали центральные трагические темы жизни своей страны, но и активно участвовали в решении всех самых сложных, запутанных вопросов русской и мировой истории, освещая обществу и народу настоящее, а вместе с тем – пути, ведущие от него к будущему» (Достоевский, 26, 467).
Так интеллигент оказался типом скитальца, а русская литература взяла на себя миссию руководительницы и смыслоорганизующего центра жизни, отстояв право использовать религиозный язык и коннотации для строительства грандиозных метафизических систем по своему усмотрению. Наша «жажда единения» во Христе обернулась неумолимой логикой призыва к действию для всего мира, «цель и исход которого всенародная и вселенская церковь, осуществленная на земле, поколику земля может вместить ее» (Достоевский, 27, 19). Непризнанные и одинокие (почти по П.Я. Чаадаеву), мы осчастливим весь мир «внедрением» русской идеи в контекст мировой истории и спасем человечество. Что может быть мифологичнее (фантастичнее) такой трогательной веры в нашу богоизбранность, способность «ненасильственного» насаждения идеалов смирения и любви на земле. Быть русским, с точки зрения Достоевского, значит «стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и все соединяющей, вместить в нее с братской любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и
Как много стран и народов хотели и хотят изречь свое «окончательное слово» и какими ужасными последствиями оборачиваются эти желания мы сегодня уже, к несчастью, знаем не только в исторической ретроспективе.
2.3. Национальный вопрос в «зеркале» религии и экзистенциальной философии
Как бы ни был автономен Достоевский в своем творчестве, его слово стало мощным детонатором для развития многих текущих национальных, политических и духовных процессов, сделав его невольным пророком кровавых событий XX века.
Национальный вопрос в России и Европе резонировал на рубеже XIX–XX веков по многим причинам. Одна из важнейших – начавшийся эпохальный