Славянским мессианским народам мешала чувствовать себя избранными «сильная еврейская идея» (Достоевский), которая не позволяла воцариться славянским идеям в мире. «Положим, очень трудно узнать сорокавековую историю такого народа, как евреи; но на первый случай я уже то одно знаю, что наверно нет в целом мире другого народа, который бы столько жаловался на судьбу свою, поминутно, за каждым шагом и словом своим, на свое принижение, на свое страдание, на свое мученичество… не могу вполне поверить крикам евреев, что уж так они забиты, замучены и принижены. На мой взгляд, русский мужик, да и вообще русский простолюдин, несет тягостей, чуть ли не больше еврея» (Достоевский, 25, 77)[158]
.Достоевский не мог не знать, какой не простой была судьба евреев в его время. К «общим всем угнетенным нациям» тягостям, добавлялись еще и душевные тяготы, благодаря вполне конкретной дискриминации и бытовому антисемитизму; официальному признанию евреев людьми второго сорта (например, положение о черте оседлости, квотах при поступлении в школы, вузы или на работу и т. д.). Власть, толпа, а вслед за ними… и Достоевский
Но Достоевский в своем патриотическом чувстве, конечно, не мог даже вообразить себе степени той обреченной безропотности, с которой миллионы евреев приняли крестную муку погромов, гетто и трагедии Холокоста, терпя и страдая не меньше, чем русские, поляки, французы, татары или кто бы то ни был в тоталитарных лагерях в XX веке. Тоталитарные режимы на эту роль назначали попеременно практически все народы, нации и культуры, закончив полным «самоистреблением», если не мира, то своих собственных стран. Но именно фашистский режим «присвоил» себе «мессианский спор» богоизбранных народов и приговорил все «особые народы» к полному уничтожению[159]
.Аналогичную неприязнь писатель испытывал и к полякам. Поляки оказываются для русского национализма своего рода «евреями» в Европе. Не сочувствует великий русский писатель крикам боли, если они исходят от «ошельмованных народов», «мироедов», «спаивающих» русского или какого-нибудь прибалтийского пьяницу, и это притом, что великий писатель-психолог готов оправдать любого русского негодяя и преступника наличием «образа Божьего в душе».
Интересно, стал бы Достоевский в XX веке определять степень страданий и духовности русской «комиссарши Вавиловой» и телесную несдержанность, духовную страстность гроссмановского Хаима-брама Лейбовича Магазаника? И смог ли бы ответить на вопрос о том, у кого трагичнее звучит и тоскливее плачет скрипка: у маленького забитого еврея Ротшильда или бедного русского страдальца Якова Бронзы из чеховского рассказа «Скрипка Ротшильда»? Решился бы он сегодня выстроить «иерархию жизненных страданий» и терпеливость славянских и еврейских народов, переживших «Хрустальную ночь», Катынский расстрел, ГУЛАГ, нацистские гетто, Бабий Яр – все ужасы XX века?
Думаю, что сегодня он не написал бы следующих строк: «Наши оппоненты указывают, что евреи, напротив, бедны, повсеместно даже бедны, а в России особенно, что только самая верхушка евреев богата, банкиры и цари бирж, а из остальных евреев чуть ли не девять десятых их – буквально нищие, мечутся из-за куска хлеба, предлагают куртаж, ищут, где бы урвать копейку на хлеб.