Для Н.Н. Страхова же «гадость» Достоевского совсем в другом. Она в том, что сам писатель назвал «сладострастием» к любой мерзости жизни, к «пошлому» оправданию всех подлостей человека и при этом, прикрытие своей низменности и «плотскости» христианским пафосом юродствующего всепрощения. «В одну из наших прогулок по Флоренции… вы (Достоевский –
Какую же позицию в этом конфликте занял Толстой. Во-первых, он «реабилитирует» Н.Н. Страхова, подтверждая его право быть теоретиком и аналитиком жизни, а не активным ее преобразователем. «Вы всегда говорите, думает, пишете об общем – объективно <…> объективность есть приличие, необходимое для масс, как одежда. Венера Милосская может ходить голая, и Пушкин прямо может говорить о своем личном впечатлении. Но если Венера пойдет голая и старуха-кухарка тоже, будет гадко. Поэтому решил, что лучше и Венере одеться. Она не потеряет, а кухарка будет менее безобразна» (Переписка, 1, п. 92, 211). Здесь речь идет о главном – о праве ученого отстаивать фундаментальность и иерархичность ценностной картины мира, которая уже стала распадаться под натиском субъективизма, скептицизма, плюрализма, в последующем превратившегося в демократическую идею равенства всех ценностей перед лицом «моего» или общественного мнения, ломающих традиционную культуру, в том числе и культуру классического типа мышления.
И происходило это в то время, когда человек, поднявшись на высшую ступень иерархии в органическом развитии, обнаружил в себе право на вседозволенность (переоценку ценностей) – субъективизм – быть не таким? как все, право освобождения от всяческого догматизма, под которое попадают и понятия метафизики, объективизма и логики. И если в лице Толстого Н.Н. Страхов чувствует поддержку и осознает свою миссию на пути сохранения целостно-ценностного мировоззрения, то в лице Достоевского он встречает резкую неприязнь человека, который оставил за спиной этот объективный мир рухнувших ценностей. «Бог умер» и «все дозволено» – уже утвердившиеся формулы, требующие немедленных реакций-оценок в культуре, и исходят они для Н.Н. Страхова от Достоевского, а не от его литературных протагонистов и идейных противников.
Во-вторых, Толстой солидарен со Страховым в преувеличении современниками оценки исторического места Достоевского в истории, в ошибочном превращении его в «мессию» и «пророка будущего». Нельзя создать пророка и святого, считает писатель, из человека, сотканного из противоречий и «борьбы» (Переписка, 2, п. 302, 655), не имеющего, по его мнению, твердого мировоззренческого ядра. Чужда Толстому и его антроподицея – готовность принимать и оправдывать человека таким, каким он его описал: противоречивым, многомерным, широким и узким, одновременно с идеалом Мадонны и содомским в душе. Антиномизм Достоевского он воспринимал как беспринципность и вседозволенность, тем более в контексте уже описанного нами мифотворчества. Философия самого Толстого направлена на борьбу с подобным антропоцентризмом, поиском путей воссоединения с Богом-Океаном, открывавшимся в ответе на вопрос о смысле жизни.