Понятно, что в таком диалогическом пространстве нет места не вовлеченным в диалог интерпретаторам-критикам, которых так не любил Толстой. Критик становится порочным основанием герменевтического круга, создавая новые тексты и новые интерпретации, расположенные вне диалогической целостности автора и читателя. В этом пункте значение Н.Н. Страхова вырастает необыкновенно, потому что он для Толстого не критик, даже уровня гениального Ап. А. Григорьева, а Другой – со-автор понимания
. Н.Н. Страхов пишет: «То, что Вы говорите о критике, – бесподобно, то, что об искусстве – удивительно. Я должен сознаться, что до сих пор не понимал ясно Вашего отвращения к критике и даже приписывал Вашему творчеству несвойственный ему характер, именно примесь к нему отвлеченной мысли, хотя вполне покоряемой творчеством. Помилуйте! Когда я вдумываюсь, то выходит у Вас такая стройность, так ясно все расчленяется, противополагается, оттеняет друг друга, продолжает одно другое! Теперь я должен понять, что эти чудеса нимало не происходят тем способом, которому я их отчасти приписывал, что вообще этим способом ничто художественное произойти не может.… Это речь истинного художника, формула творчества (курсив – С.К.) во всей его силе и чистоте» (Переписка, 1; 270).Благодаря открытию этой формулы, Н.Н. Страхов сначала откроет философию Толстого как «религию художника», а потом как религию великого Учителя
. Следует указать на универсальность открытого Толстым метода, так как целостность оказывается сопряженной с экзистенциальной интимностью (исповедальностью) – обнажением своего Я, зависящего и не зависящего от самого себя. Об этом мы еще скажем позже. Итак, Толстой нащупал метод целостного понимания не только литературы, философии, но и самой жизни, ядром которой становится субъективный мир переживаний, концентрируемый в понятии Бога, веры, любви, «жизни не для себя» (Переписка, 1, п.102, 235).Теоретическим стержнем многих пластов Переписки
стал разговор о создании истинного типа философствования, в котором было воплощено предвидение полифонизма начала XX в. Их диалог есть наглядная демонстрация Lebens Dynamik[189] русской философии. Философия Толстого – Н.Н. Страхова формировалась в форме творческого диалога, предусматривающего мышление разными способами одновременно, в сплаве художественного, философского, научно-критического, бытового и других «дискурсов»; диалога, отличного и от религиозно-мифологических конструктов «розового христианства»,[190] и от позитивистских настроений радикальной, политизированной и шумящей России. Этот процесс вполне сопоставим с общими путями формирования русской философии в начале XX в. как неклассической, по преимуществу экзистенциальной. Особую остроту этому процессу придает интимная форма эпистолярного жанра, в рамках которого формируется новая философия[191].Многие известные произведения Толстого и Н.Н. Страхова можно перечесть по-иному, поместив их в диалогическое пространство Переписки
, ставшей духовно-психологической скрепой понимания важнейших трудов мыслителей. Начало мировоззренческого перелома Толстого пришлось на середину 1870-х годов, когда произошел активный процесс собирания себя в одно целое (поиск жизненной «основы сцепления», которую он позже найдет в вере). В середине 1870-х размышления о природе добра, зла, рационализме, религиозной (церковной) праведности и лжи, задачах философии и пр. обоих корреспондентов схожи с бесконечными этюдами, набросками, набегами мыслей-чувств, постоянно обдумываемых и идейно переживаемых ими. Они носят во многом отвлеченно-абстрактный характер, не претендуют на окончательные сакраментальные и философские истины. Переписка этих лет и явно, и исподволь, порой неосознанно для ее творцов, обнажает природу грядущего толстовского перелома и маркирует узловые переходные точки рождения нового – «внутреннего человека» и новой философии жизни.В письмах 1872–1879 годов пошагово выстраивается партитура будущей «Исповеди» – обнажается процесс умственно-духовной «метанойи» Толстого. В это же время шла (1873–1877) работа над «Анной Карениной», которую можно причислить к внешнему деланию «внешнего человека», чрезвычайно важному вначале и объявленному «пустяком» в конце. Толстой, по его признанию, только и делал, что стремился быстрее закончить надоевший роман, дабы «опростать место» для сокровенного – философии и религии. Сначала свое творчество он оценивал как высшую, возложенную на него «по высшему повелению», обязанность: «мучаюсь и нахожу в этом мучении всю, не радость, но цель жизни» (Переписка, 1, п.49, 104). Цель жизни – творчество,
совершенно осознанный им сплав жизненного и художественного в единое пространство личности – главнейшее условие ее полноценного развития.