— Позвольте прочесть вам один документ, — он достал из внутреннего кармана пиджака бумажку, развернул ее: «За четырнадцатое ноября в Москву прибыло грузов (в вагонах): муки пшеничной — восемь, ржи — шесть, овса — четыре, жмыхов — один, отрубей — два, сена — пять, сельдей — пять, соли — четыре, патоки — четыре, солода — два, крупы разной — семь, картофеля — двадцать девять, овощей разных — девять, керосина — один и прочих продуктов — пять». И вот еще бумажка...
— Что ты нас бумажками кормишь?!
— Мы ими во как сыты!
— Что он нас бумажками кормит, ребята?!
Но Цюрупа возвысил голос:
— Завтра это напечатают во всех газетах! Слушайте! «Семнадцатого ноября будет отпускаться хлеб по купону хлебной карточки от восьмого октября на два дня — семнадцатое и восемнадцатое ноября — для лиц первой категории: один фунт...»
— Вдвое меньше! — ахнула в первом ряду молоденькая бледнолицая женщина. — Да еще с таким запозданием!..
— Братцы! Да что же это?
— «...второй, — упрямо продолжал читать Цюрупа, — три четверти фунта...»
— Это на два-то дня!
— «...третьей — полфунта и четвертой — четверть фунта».
— Мать честная!
Началось то, чего он ждал: зашумели, задвигались все разом, так что уже нельзя было разобрать отдельные выкрики. Только стена из лиц, ходуном расходившаяся стена обращенных к нему яростных лиц была перед ним.
Александр Дмитриевич машинально достал платок, рассеянно провел им по лбу, выждал, когда хоть немного угомонятся самые ретивые, и поднял руку:
— Это все — внутреннее положение, — глуховато, но внятно зазвучал под сводами цеха его голос. — Теперь перейдем к международным событиям. Первое и главное из них — революция в Германии, позволившая нам освободиться от кабалы Брестского мира. Но с хлебом у них еще хуже, чем у нас. И им нужно помочь. Между тем у нас, у Наркомпрода, такого количества, какое им нужно, нет... И мы никак не сможем оказать им сколько-нибудь существенную помощь. Может быть, ее окажете вы?
— Мы?!
— А у нас-то откуда?!
— На панелях выросло?!
— Под станком уродило?!
— Загнул! — Из задних рядов послышался громкий свист.
— Тихо, товарищи! — сердито попросил Цюрупа и внезапно закашлялся, покраснел, согнулся: в последние месяцы он все время болел, перемогался, иногда не ходил даже на заседания Совнаркома.
Вид его невольно вызвал сочувствие. В зале немного притихли, так что ему удалось произнести:
— Дать хлеб немецкой революции — это наш долг.
И тогда началось опять:
— Больно много у нас долгов что-то!
— Сами пухнем!
И опять свист.
— Тихо! Тихо, товарищи! Я знаю человека, который думает не так.
— Кто такой?!
— Ульянов-Ленин, Владимир Ильич.
Сразу возня и крики замерли, точно в комнату, где расшалились дети, вдруг вошел взрослый.
— Владимир Ильич Ульянов-Ленин, — повторил Цюрупа, — послал меня к вам и просил передать: будет у немецких рабочих хлеб — будет жить германская революция, не будет хлеба — гибель молодой революции неизбежна. Вот, товарищи! Таково наше международное положение.
— Какая будет резолюция? — в воцарившейся тишине поднялся председатель.
— Того и гляди, сдохнем от голода, а туда же! — точно жалуясь, произнес пожилой, заросший серой щетиной рабочий из первого ряда и поддернул старую шинель, которая была ему велика.
Но — странное дело. На этот раз только несколько человек, да и то как-то неохотно откликнулись на его слова. И сразу же вышла из толпы высокая грузная женщина, повязанная серым платком. Она стала рядом с Цюрупой, покосилась на него, отвернулась и не спеша зычным грудным голосом будто запела:
— У меня, товарищи, пятеро, мал мала меньше — горох. Мужик еще в шестнадцатом убитый... Вот что мне на них, на всех нынче отвалено, — чуть ослабив платок, женщина достала из-за пазухи аккуратно увязанный в застиранную салфетку узелок и осторожно его развернула.
Цюрупа увидел с десяток ровных — один к одному — ржаных сухарей и даже заметил, что верхний из них — с чуть подгорелой коркой.
— Можно, я вас спрашиваю, на это прожить? —
И, не дожидаясь ответа, женщина тут же сама себе отрубила: — Нет, нельзя. Никак невозможно. Что же? Помирать детишкам?
— Мать сама недоест, недопьет, а детей накормит! — рассудительно и веско подсказали ей из толпы. — Всеми правдами-неправдами, а накормит!
— Верно! — подхватила женщина, и курносое круглое лицо ее, несмотря ни на что дышавшее здоровьем, осветилось улыбкой, хитро сощурились глубоко посаженные глаза. — А Россия наша — всем революциям мать! Так что, — решительным жестом она отделила половину сухарей, бережно положила на стол к председателю. — Вот моя какая будет резолюция. Кто следующий?
Позднее, на бесчисленных митингах, в партийных и комсомольских комитетах московских подрайонов, в завкомах и фабкомах Александр Дмитриевич видел тысячи таких сухарей. Докрасна прокаленные бруски, пайки, ломтики от караваев деревенской выпечки, привезенные в столицу, быть может, с риском для жизни, серые сухари из хлеба, полученного по детским карточкам, засушенные впрок овсяные лепешки.