В сравнении с цепями, которыми коммунисты сковали чехословацкую церковь, польский костел пользовался прямо-таки невиданной свободой. Нарастало «оазисное» движение ксендза Бляхницкого, с которым партия ничего не могла поделать. Процессия на праздник Божьего Тела, источник тревог и неусыпной заботы митрополита Войтылы, в 1971 году впервые после войны смогла выйти за границы Вавеля — к вящей досаде властей, вынужденных бессильно взирать на нежеланное торжество. Тремя годами позже при активном содействии Поджи получил статус папского вуза теологический факультет краковской семинарии, перенесенный туда Войтылой из Ягеллонского университета. Наконец, силами местных жителей и добровольцев из Европы достраивался новохутский храм Ковчега Господня — главная гордость митрополита. Сам понтифик интересовался этой стройкой. «Мороз, о да! Я помню его еще по тем временам, когда лучше знал ваш язык», — сказал он Войтыле по-польски, выслушав его рассказ о молебнах на открытом воздухе, которые проводили жители Новы Хуты. Понтифик благословил краеугольный камень храма, взятый из римской базилики Святого Петра — свидетельницы правления Константина Великого[481]
. Бронзовое изваяние Спасителя для собора отлили работники новохутского металлургического комбината имени Ленина, дарохранительницу подарил венский архиепископ Кениг, всегда благоволивший краковскому митрополиту. В ней содержался кусок лунной породы, некогда преподнесенный Павлу VI американским астронавтом — удивительный сплав веры и науки! На торжественную мессу в честь открытия храма, отслуженную Войтылой 15 мая 1977 года, прибыли паломники из Австрии, Чехословакии, Венгрии, Югославии, ФРГ, Нидерландов, Португалии, Италии, Канады, США, Великобритании, Финляндии и Франции. А поблизости, в Мистшеевицах, стараниями энергичного ксендза Кужеи возводилась еще одна церковь. Ее назвали в честь только что беатифицированного Максимилиана Кольбе.Насмешник Киселевский, которому снова позволили печататься, назвал Польшу Герека «коммунистической страной без марксистов и коммунистических идеологов»[482]
. И впрямь, «самый веселый барак нашего лагеря» выглядел очень нестандартно на фоне других членов советского блока. Глянцевые журналы, пластинки с модной музыкой, новинки европейского и американского кино, валютные магазины — все это стало реальностью для поляков того времени. Появились даже легальные стриптиз-бары. Новое руководство, вынужденное отойти от режима экономии, открыло Польшу для западных кредитов. В страну полились деньги, людям массово повысили зарплаты, магазины наполнились товарами.Диссидент Яцек Куронь вспоминал о том времени: «Люди говорили главным образом о телевизорах, раковинах, мебельных стенках, спальных гарнитурах, дачах, машинах — догоняли Запад»[483]
. Внезапно поднялся польский футбол. На чемпионате мира 1974 года в ФРГ сборная Польши заняла третье место, обыграв «кудесников мяча» бразильцев, а сам чемпионат, будто предвосхищая успехи поляков, открыла своей песней Марыля Родович. Спустя два года футболисты не менее громко заявили о себе на Олимпиаде в Монреале, проиграв лишь в финале «заклятым друзьям» из ГДР. Имена Гжегожа Лято и Яна Томашевского узнал тогда весь мир, а внутри страны футбол превратился в подобие национальной идеологии, изрядно потеснив социализм.Официальная пропаганда — и та отказалась от марксистских формул, делая упор на величии страны и единстве народа. Ради этого даже пошли на сближение с эмиграцией: ее деньги помогли восстановить Королевский замок в центре Варшавы, лежавший в руинах и при Беруте, и при Гомулке. Герек поставил задачу: удвоить ВВП, и повсюду развернулись большие стройки. «Даешь вторую Польшу!» — призывали лозунги. — «Поляк сумеет!» Все это сопровождалось пропагандой успехов и ударного труда в духе сталинских времен с их бравурной агитацией и стахановским движением. Одним из символов этого времени стала варшавская радиомачта, достроенная в 1974 году. Почти двадцать лет (до своего разрушения в августе 1991 года) она носила титул самой высокой конструкции в мире.
Однако изменение пропагандистской риторики не означало, что изменился строй. Пусть работников пера больше не держали в страхе, но цензура отнюдь не ослабила хватку; литературная оппозиция впервые попала в руководящие органы Союза писателей, но драконовские предписания устава действовали, как и раньше. По-прежнему сидели в тюрьмах рабочие, арестованные зимой 1970 года, равно как и политзаключенные. «Одни — во тьме, другие — на свету, — рассуждал литератор В. Вирпша, оставшийся после 1968 года за границей. — Сдается мне, что свет и мрак просто еще не разъединены: это время до сотворения мира»[484]
.