А началось все с того, что в ночь со вторника на среду неизвестный вор снял с веревки, что протянута на задворках дома, рубашку Леонида. Все остальное, вывешенное вечером и схваченное морозом белье утром оказалось на месте, а вот Лешкина рубашка исчезла. Как говорится, отняли у нищего суму.
Явившись на работу, мы сообщили Шмидту о пропаже. Тот, естественно, всполошился и, конечно же, с ходу принялся обвинять во всех грехах «восточников». Мол, раньше в Германии никогда не случалось воровства, мол, немцы – честный народ, а это только русские и поляки способны тащить чужое. Откричав положенное, мрачно пообещал хорошенько всыпать тому «пензелю»[101]
, – если, конечно, удастся поймать его, – так всыпать, чтобы он «полные штаны напустил» – «ганц волль хозен мусст хабен!».А после обеда Шмидт вдруг прибежал под навес, где мы пилили и складывали дрова, и грозно осведомился – все ли вчера были дома, не уходил ли кто из нас за пределы усадьбы? Получив утвердительный ответ, вроде бы немного успокоился и сообщил, что в ту же ночь в Хехтфельде обокрали двух бауеров. У одного так же сняли с веревки белье, а у другого утащили из амбарной клети заколотого накануне кабана. «Однако вся загвоздка в том, – сказал Шмидт, подозрительно и недоверчиво оглядывая всех нас, – вся загвоздка в том, что следы привели к вашему дому».
– Какая же тут загвоздка? – пожав плечами, спокойно ответила я. – Ведь вы же знаете, что у нас тоже исчезла с веревки рубашка Леонарда. Стало быть, вор оставил свои следы и здесь. Не по воздуху же он летал.
На этом будто бы все и закончилось. А после работы испуганная Нинка встретила нас с Симой возле водоразборной колонки и сообщила, что часа в четыре из деревни к нам пожаловал сам господин вахмайстер и вместе со Шмидтом учинили безобразный обыск.
– Представляете, все вещи перерыли, везде облазали – даже на чердаке и в сарае побывали, – тараторила Нинка, – в комнате перевернули матрацы, перетряхнули все чемоданы, сундучки и узлы. В кухне осмотрели кастрюли и сковороду, даже в духовку заглянули. В кладовке перевернули ящики, рассыпали по полу картошку. А господин вахмайстер велел дать ему ложку и даже в кастрюле со щами что-то искал.
– Они что-нибудь взяли? – спросила я Нинку и не узнала своего голоса, от страха у меня дрожали все внутренности, а в голове назойливо билась одна мысль: дневник… дневник… дневник… Ведь мои тетради там, в комнате. Они хранятся почти открыто. – Я тебя спрашиваю – они унесли что-нибудь с собой?
– Не-ет… Кажется, нет. – Нинка удивленно, испуганно смотрела на меня. – Почем я знаю, унесли или нет? Когда они стали рыться в чемоданах и в узлах, меня выгнали из комнаты. Потом, когда закончили, – позвали: «Убери все, – сказали, – приведи в порядок». А я нарочно ничего не стала убирать. Нарочно. Чтобы вы сами все увидели.
В доме повсюду царил форменный кавардак. Одеяла и подушки с постелей валялись на полу, вздыбленные соломенные матрацы имели такой вид, словно бы их тузили кулаками. Наши с Симой чемоданы, а также сундучки ребят были раскрыты, из них вывалилось на пол измятое белье. И в кухне, и в кладовке тоже все оказалось сдвинуто со своих мест, перевернуто, рассыпано.
Негнущимися, чужими ногами я подошла к своей кровати, опустившись на пол, заглянула за расхристанный чемодан. Мой плетеный из соломы саквояж не исчез, он был на своем месте, однако непривычно лежал на боку. Мне не было видно его содержимое, и я боялась протянуть руку: сейчас я потащу его, а он пустой… Что мне тогда делать? Удариться ли в бега сразу, немедленно или ждать, мучительно ждать, когда за мной придут? И если я убегу, то что будет с другими – с теми, о ком я так много и подробно рассказываю в своих тетрадях? Ведь они-то, другие, даже не подозревают о грозящей им опасности. Их возьмут вместе со мной или чуть раньше-позже, и они вряд ли узнают, кто истинный виновник их страданий и бед. О Боже…