Но постепенно, я это с радостью ощущал, она привыкала ко мне. Я не предпринимал больше попыток как-то сблизиться с Машей, а всячески подчеркивал свое дружеское к ней расположение. И тут мне не приходилось лицемерить – я действительно… действительно очень привязался к ней, почти беспрестанно думал об этой девчонке. Мое собственное чувство удивляло и порой смешило меня. Ведь я был уже взрослым парнем, вернее сказать, мужчиной. До войны успел сменить несколько девчонок, наконец выбрал себе Ханни. Со всеми ними было все просто и ясно. А здесь… Я совершенно не ощущал в своем чувстве к Маше мужской страсти. Просто мне нравилось быть с ней рядом, нравилось смотреть, как она убирает со стола, как, присев на корточки, подкладывает в горящую плиту дрова или как повязывает на голову платок, собираясь на речку за водой… Непонятно для себя, я почему-то жалел ее. Безмерно жалел. Знаешь, мне всегда хотелось уберечь ее от чего-то страшного, защитить от неведомых мне всевозможных бед. И она, Маша, вроде бы постепенно оттаивала в своей холодности, при разговорах со мной ее взгляд становился мягче, добрей, искренней.
Как-то я возвратился из поездки в неурочное время. Ранние зимние сумерки только-только занимались. Помню, сильно морозило. С неба сыпал редкий, мелкий снежок. Я слил с бака воду, укрыл капот машины толстым пледом, что постоянно возил с собой, поднялся на крыльцо. Окно кухни не светилось привычным желтовато-теплым светом, на темных стеклах рельефно выделялись причудливые морозные узоры. Я подумал, что Маши нет дома, или опять ушла к подруге, или куда-либо ее услала мать, и мне заранее стало грустно, что я не сразу увижу ее. Но она была в кухне, сидела в сгустившихся сумерках возле теплой плиты с соседской женщиной, которая, я знал это, приходилась ей какой-то родственницей.
– Почему сидим в темноте? – весело крикнул я с порога, чувствуя, как мое сердце подскочило от радости при виде Маши. – В чем дело? Кончился керосин или экономим на спичках?
– О Ганс, – сказала Маша, впервые назвав меня по имени, и быстро подошла ко мне. Я увидел, каким расстроенным было ее лицо. – Ганс… Нет давно приходить немецкий зольдат и взять наша лямпе. – Она сокрушенно развела руками. – Лямпе нет – очень шлехт… Плохо.
Мне стало смешно – какая проблема – эта ее «лямпе»! Можно подумать, что мир перевернулся оттого, что какой-то гнус решил воспользоваться чужим добром. Сейчас я доставлю ей хоть с десяток подобных полукоптилок (сам-то я пользовался электрическим светом от аккумулятора автомобиля).
– Кто посмел хозяйничать тут? Обрисуй мне того прохвоста, – сделав свирепое лицо, обратился я к Маше. – Сейчас этот ворюга получит от меня пару пенделей под зад, после чего враз забудет сюда дорогу.
Она, наморщив от напряжения лоб, торопливо путаясь в словах, «обрисовала»: «Такая длинный, легкий, – (наверное, хотела сказать „тощий“), – один глаза и рот – вот так…» – Маша потешно зажмурила правый глаз и скорчила верхнюю губу.
«Это недобитый подонок Курт Зельманн, – догадался я, – Ворюга проклятый! Привык тащить все, что ни попадет под руку. Раскроил однажды себе харю, когда полез в специально брошенную кем-то заминированную повозку, однако так ничему и не научился. Продолжает шкодничать».
– Не волнуйся, Маша, сейчас я доставлю тебе твою «лямпе», – сказал я и не удержался, чтобы не провести рукой по ее светлым, шелковистым волосам. Не раздеваясь, я вышел, и минут через десять-пятнадцать (пришлось-таки крепко схватиться с полудурком Куртом!) вернул и водрузил на место – повесил на ввинченное в стену кольцо – злосчастную пропажу.
Как же мало надо человеку для счастья! Маша была счастлива. Она улыбалась, ее серые глаза сияли и лучились. Радуясь ее радостью, я, как был в шинели, закружил ее по кухне: «Ну вот, и кончились твои огорчения. Теперь можешь продолжать читать свои книги… Вот так…»
Дитрих замолчал, смущенно взглянул на меня. «Слушай… Я рассказываю тебе о таких мелочах, но если бы ты знала, как все это дорого для меня… Тебе не скучно слушать?»
– Нет. Ганс. Нет. Совсем не скучно. Наоборот. Ты рассказываешь так интересно! Я словно бы наяву вижу и твою Машу, и тебя тогдашнего… Продолжай, Ганс. Пожалуйста.
Изможденное, обтянутое пепельно-серой кожей лицо Дитриха снова преобразилось – порозовело, озарилось радостью.