– Будем питаться надеждой, если больше нечем, – сказал пятьсот девятый. – Давайте жрать все надежды, какие только есть! Будем питаться огнем артиллерии! Нам надо выстоять! И мы выстоим!
Горстка лагерников сбились вблизи барака. Ночь была холодная и промозглая. Они мерзли, но не слишком. В первые же часы после отбоя в бараке умерли двадцать восемь человек. Ветераны стянули с мертвецов одежду, которая тем уже не нужна, и все надели на себя, чтобы не замерзнуть и не заболеть. В барак они не хотели. В бараке, сопя и чавкая, обжиралась смерть. Три дня их продержали без пайки, а сегодня еще и без баланды. Повсюду на нарах тела судорожно цеплялись за жизнь, потом сникали и замирали навсегда. Ветераны не хотели туда идти. Они не хотели там спать. Смертью можно заразиться, и им почему-то казалось, что во сне они перед этой заразой особенно беззащитны. Вот они и сидели на улице, укутавшись в одежки мертвецов и не сводя глаз с горизонта, из-за которого должна прийти свобода.
– Только эту ночь, – твердил пятьсот девятый. – Одну эту ночь! Поверьте мне. Нойбауэр все узнает и завтра же распоряжение отменит. Между ними уже разлад. Это начало конца. Мы так долго держались. Теперь только эту ночь продержаться.
Никто ему не ответил. Они сидели, тесно прижавшись друг к дружке, как стая зверей в зимнюю стужу. Они давали друг другу даже не тепло, скорей волю к жизни. И это было куда важнее тепла.
– Давайте поговорим о чем-нибудь, – сказал Бергер. – Только не о том, что здесь. – Он повернулся к Зульцбахеру, который сидел рядом с ним. – Вот ты что будешь делать, когда выйдешь отсюда?
– Я? – Зульцбахер замялся. – Лучше не говорить раньше времени. Сглазим еще.
– Да уже не сглазим! – воскликнул пятьсот девятый. – Все годы мы об этом молчали, потому что оно сидело там, внутри, и ело нас поедом. Но теперь надо об этом поговорить. В такую ночь! Когда же еще? Давайте питаться надеждами, которые у нас есть. Так что ты, Зульцбахер, собираешься делать, когда выйдешь отсюда?
– Я не знаю, где моя жена. Она в Дюссельдорфе жила. Но Дюссельдорф вроде разрушен.
– Если она в Дюссельдорфе, тогда она в безопасности. В Дюссельдорфе уже англичане. Даже по немецкому радио передавали.
– Или убита, – проговорил Зульцбахер.
– Такое тоже не исключено. Мы ведь ничего не знаем про тех, кто на воле.
– Как и они про нас, – заметил Бухер.
Пятьсот девятый взглянул на него. Он до сих пор так и не сказал Бухеру, что отец его погиб и как он погиб. Не к спеху, скажет при освобождении. Тогда Бухеру легче это будет вынести. Ничего, он еще молодой, и он единственный из лагеря не один. Всему свое время.
– Да как же это мы отсюда выйдем, не представляю, – вздохнул Мейерхоф. – Я уже шесть лет в зоне.
– А я двенадцать, – сказал Бергер.
– Двенадцать? Ты, наверно, политикой занимался?
– Да нет. Просто с двадцать восьмого по тридцать второй был лечащим врачом у одного нациста, который потом стал группенфюрером. Он ко мне просто на прием пришел, а я направил его к специалисту, моему приятелю. Он и зашел-то ко мне только потому, что мы в одном доме жили. По соседству, ему удобно.
– И из-за этого он тебя посадил?
– Ну да. У него был сифилис.
– А твой приятель-специалист что же?
– Того он вообще подвел под расстрел. Я-то сам делал вид, что понятия не имею, какая у него болезнь, все твердил, что это простудное, должно быть, еще с той войны. Но на всякий случай он и меня упрятал за решетку.
– А вот ты выйдешь и узнаешь, что он еще жив, что тогда?
Бергер задумался.
– Не знаю.
– Я бы его сей же миг порешил! – заявил Майерхоф.
– Чтобы снова в тюрьму угодить, да? – съязвил Лебенталь. – За убийство-то. Еще годков на десять, а то и на двадцать.
– А ты, Лео, чем займешься, когда выйдешь на волю? – спросил пятьсот девятый.
– Открою магазин верхней одежды. Добротные, хорошие пальто. Готовые модели и полуфабрикаты.
– Пальто? Летом? Лео, ведь это летом будет!
– Бывают и летние пальто. Могу и костюмы заодно продавать. И плащи, конечно.
– Лео, – сказал пятьсот девятый. – Почему бы тебе не остаться на продовольственных товарах? Спрос будет куда больше, чем на пальто, а ты же в этом деле король!
– Ты думаешь? – Лебенталь был явно польщен.
– Ну конечно.
– Может, ты и прав. Я подумаю. Американские продукты, к примеру. Да их с руками будут отрывать! Помните, какое было американское сало после той войны? Толстое, белое, нежное, как марципан, с розовыми…
– Заткнись, Лео! Ты с ума сошел!
– Нет-нет. Мне просто вспомнилось. Интересно, в этот раз они сало будут присылать? Хотя бы для нас?
– Лео, уймись!
– А ты, Бергер, что будешь делать? – спросил Розен.
Бергер отер воспаленные глаза.
– Пойду в обучение к какому-нибудь аптекарю. Попробую, может что и получится. А оперировать – с такими руками? – Руки его, спрятанные под курткой, которую он на себя набросил, непроизвольно сжались в кулаки. – Куда там. Нет, стану аптекарем. А ты?
– Моя жена подала на развод, потому что я еврей. Я ничего о ней не знаю.
– Уж не собираешься ли ты ее разыскивать? – возмутился Майерхоф.
Розен замялся.
– А вдруг ее вынудили? И что ей еще оставалось делать? Я ей сам советовал.
– Может, она за это время такой страхолюдиной стала, что тебе и горевать не придется, – утешил его Лебенталь. – Еще радоваться будешь, что избавился.
– Да ведь и мы не помолодели.
– Да уж. Девять лет. – Зульцбахер закашлялся. – Интересно, что чувствуешь, когда видишь человека после стольких лет?
– Радуйся, если будет кого увидеть.
– После стольких лет, – повторил Зульцбахер. – Небось и не узнать друг друга.