Москва – таинственный город, в нём есть Воробьёвы горы, есть Нескучный сад, дом Пашкова, Трёхгорка – пьедесталы некой древней силы. Есть загадочно необъяснимое в этом запечатанном кольцами бульваров, дорог, шоссе, автострад, будто штемпелями эпох, влекущем городе. Москва – стихия роскоши и нищеты, власти и трепета, уюта и потерянности; всё есть в этом городе: и удобство, и непригодность, и буддийское лето, и тягостный ноябрь, и воспоминания, и забвение. Москва не всегда обладает необщим выраженьем и обретает истинный свой облик в безлюдье, например ранним воскресным утром или летней тёплой ночью, когда забредёшь в какой-нибудь проулок на Рождественке, а он пересечён выстиранным бельём, благоухающим холодной вишней, и бродишь в этом просвечивающем простынном лабиринте, пока вдруг не спросишь себя: что это за город – женский он или мужской, как Рим или Флоренция, Берлин или Вена. Но Москва город женский. Его женственность мерцает загадочно, изгибаясь Арбатом или излучиной реки, не только скрываясь, но и вырываясь из-под пелены событий, в определённое время откровения, когда понимаешь всю её утробную жестокость.
Московская осень бывает прекрасна. Многое вдруг трогается с места, но прежде воздух наполняется рассеянным на частичках отмиранья светом, в нём тянутся парусные паутинные нити, серебро становится цветом поры прощания, печальный вид городских холмов, парков, рябь на стремнине реки – приметы этой наполняющей воздух грусти. Полощутся стаи скворцов, собираясь в перелёт, и нищая сырость октября подступает к глазам. Есть в осени тональность прощения. Осенью любовь прощает расставание.
И вот память встречает декабрь, облачность сковывает Москву, сыплет снег и в сумерках становится источником света.
Тогда, в декабре, это и случилось.
Первые три года я учился хорошо, теорию групп сдал даже экстерном, но больше ничем особым на курсе не выделялся. Разве что участием в безумных водных походах. Но слава рисковых путешествий на мехмате ценилась невысоко.
На четвёртом курсе охота учиться у меня пропала, поскольку я влюбился в студентку исторического факультета и стал жить с ней в Сокольниках. Так что теперь мне приходилось работать на двух работах, и учёбу я почти забросил.
Тот день начался, как всякий зимний день, – с сумерек, криков галок за открытой форточкой, шкрябанья лопаты дворника; окно в кухне запотело от вскипевшего чайника. Голые кроны парка, сугробы у парковой решётки, низкие облака, поглотившие Останкинскую башню. Завтрак – растворимый кофе, бутерброд с маслом, посыпанный сахарным песком.
Утром Катя не произнесла ни слова, только курила, глядя в окно. Наконец я погладил её по плечу. Она встала, оделась и, выйдя из подъезда, зашагала к Стромынке. Я нагнал её и пошёл рядом.