В Москве бывают зимние дни, когда ни солнца, ни неба, ни теней и весь воздух наполнен слегка покаркивающей воронами тоской, отчего кажется, что время настоящее пропало, и шаг ещё больше вязнет в слякоти и в старом купеческом городе, ветшающем в этих кварталах не первое столетие, всё более обнажая под крошащейся штукатуркой своё «кирпичное барокко». Может быть, поэтому однажды, выйдя к парку, я оглянулся окрест, и мне показалось, что вместе с серебряно-чернёными сугробами город уплывает в безвестность и само имя его постепенно стирается, тает в белёсом непроглядном небе. В тот же день, чуть позже я стоял где-то в переулках и смотрел, как ворона, сидевшая на проводе, вдруг кивала и делала сальто – переворачивалась полным оборотом, сцепив лапками воздушную линию. И снова замирала над Москвой. Не было сомнений, что я – единственный во всём городе вижу, как эта ворона развлекается. Я не сразу поверил своим глазам. И продолжал следить. Ворона точно так же сидела какое-то время неподвижно и потом переворачивалась через голову. Так неотрывно смотрят на часовую стрелку, чтобы заметить малейшее движение. Через какое-то время взгляд мой и взгляд вороны совместились, и я не заметил различия, только в какое-то мгновение город перебрасывался через темя и смеркалось на секунду в глазах.
Когда мы приблизились к главному входу в парк, мимо проковыляла женщина, тянувшая за собой санки, гружённые мешками. Она остановилась над урной и стала вынимать из неё вчерашний мусор. Наконец извлекла бутылку, звякнула ею в пакет, уложила часть мусора обратно, побрела к другой урне наперекор спешившим к метро людям, которым приходилось обгонять её или ждать, когда мимо них проволокутся санки. Мы тоже приостановились, потом пересекли бульвар у метро и вошли в сквер, тянувшийся в направлении к Стромынке.
Здесь вчера мы встретились, когда Катя возвращалась от врача. Здесь я услышал слово «аборт». Мы долго ходили в этом сквере взад и вперёд, сторонясь проходящего трамвая, всё не шли домой. Я пробовал убедить, говорил, что обнищание страны, обстоятельства вообще не должны влиять на судьбу отдельного человека. «В конце концов, рожали и в блокадном Ленинграде», – повторил я когда-то услышанные слова. Катя плакала беззвучно и не вымолвила ни слова. Наконец она отвернулась и зашагала к дому.
В приёмном покое Катя переоделась в больничный халат, отдала мне сумку с вещами и пошла вслед за санитаркой, открывшей ей дверь в коридор, из которого донёсся смертный запах карболки и хозяйственного мыла.
На пути к метро пришлось прибавить шагу – сегодня я решил не опаздывать на лекцию. Этот день я хотел провести с полной загрузкой, чтобы не думать ни о чём. После семинара мне предстояло отправиться к букинистам – забрать заказы клиентов. Кроме расклейки объявлений, я ещё продавал книги с лотка – лавку эту во Втором гуманитарном корпусе держали два моих однокурсника, к которым я нанялся после того, как сам скупил у них и поглотил массу книг. Я читал всё подряд: «На весах беспочвенности», «Страх и трепет», романы Кафки, Камю, Дос Пассоса… Я был членом факультетского философского кружка. Сегодня там планировалось выступление некоего экономиста из правительства, собиравшегося разъяснить студентам сущность предстоящих реформ. Но на заседание кружка я не попаду, потому что надо будет расклеивать рекламные объявления вдоль Бульварного кольца.
После занятий я помчался на Калининский проспект в Дом книги, где набил рюкзак заказанными томами. Но старика Кондратьева, обещавшего достать Майринка, снова не было. Заведующая букинистическим отделом посоветовала заехать к нему домой: «Я прямо сама волнуюсь, не могу дозвониться». На всякий случай я взял адрес.