В ту же пору — то есть в начале 1890 года — молодой красивый арестант, по фамилии Крайч, сидевший за какие-то проступки против нравственности, начал вполне серьезно говорить о том, что он, собственно, находится в тюрьме совершенно добровольно, ибо стоит ему захотеть, он мог бы разрушить всю крепость до основания, сровнять ее с землей одним поворотом цветного камушка на перстне, которое подарил ему некий индус, — этот перстень обладает волшебной силой выполнять любое его желание. Так вот, если бы он повернул камешек, то оказался бы на свободе, зато все остальные узники погибли бы; поэтому он, Крайч, и удержался, не повернул камешка и даже позволил отобрать перстень. Другими словами, он пожертвовал собой ради своих будущих товарищей по заключению, по теперь, видя, какие они скоты и негодяи, начинает жалеть об этом.
Эта навязчивая идея переросла в ненависть к тем, кто, по его мнению, был обязан ему сохранением жизни, а ненависть перешла в бешенство. После того, как однажды ночью Крайч пытался убить своего соседа кувшином, его увели, и больше он не возвращался в камеру.
— Заковали и посадили в темный карцер, — решили оставшиеся. — Недели через две ему каюк.
В самом деле, через две недели на колокольне тюремной часовни раздался заупокойный звон.
— Так ему и надо, подлецу, — сказал Дидерих.
А у самого вскоре хлынула кровь горлом, и его перевели в тюремный лазарет, и неделей позже заупокойную звонили по нему.
Заключенные сообщались между собой с помощью телеграфной системы, разработанной целыми поколениями узников и доведенной до удивительного совершенства. Вести и обрывки вестей с воли, проникавшие в крепость извне, как и внутренние тюремные новости, с поразительной быстротой передавались с этажа на этаж, из корпуса в корпус. Однажды, в апреле 1890 года, недели за две до славного Первомая, в тюрьму проникла весть, что в центре Вены, на военном плацу Шмельц в Лерхенфельде, рабочие собрались на митинг и произошло кровавое столкновение с полицией, было много убитых, еще больше раненых и арестованных.
— Надо ждать пополнения, — толковали меж собой арестанты.
Суды действовали с быстротой, которую не преминула похвалить австрийская печать. Через три недели после лерхенфельдского побоища в крепость Штейн привезли группу осужденных организаторов митинга. Однако в камеру Карела, хотя в ней освободилось две койки, не поместили ни одного из них; после утверждения упомянутого дополнения к закону против социалистов, администрация тюрьмы строго следила за тем, чтобы в одной камере не оказалось двух революционеров, как официально именовали осужденных социалистов. А в камере Карела один революционер уже был — он сам.
Новых арестантов, наголо остриженных, с белыми платками на шее, Карел увидел на следующий день во время прогулки и узнал среди них только одного — Гафнера. Тот ходил, тяжело опираясь на палку, которую ему оставили с разрешения тюремного врача, — прямой, с застывшим лицом, сильно изменившимся после того, как ему сбрили усы. Карел старался поймать его взгляд, но Гафнер, казалось, ничего не хотел видеть, ничем не интересовался, ничего не замечал. Он понимал, что игра его проиграна, работа закончена, этого заключения ему не пережить, и заботился уже только об одном — как бы, наперекор физической слабости, наперекор страшной боли, которую он испытывал при каждом шаге, сохранить человеческое достоинство. Он давно знал, что надежды тех, кто воображает, будто социальная революция победит очень скоро, наивны и что, во всяком случае, сам он ее не дождется. Но судьба оказалась к нему еще безжалостнее: ему не суждено даже встретить на свободе первый праздник объединенного пролетариата — Первое мая 1890 года.
Прошло лето, настала осень, и Карел со стесненным сердцем наблюдал, как с каждым днем хиреет Гафнер, как он тает, будто врастает в землю, как желтеет его лицо и как все труднее становится ему передвигаться. В конце сентября, после пяти месяцев заключения, Гафнер, доселе апатичный, однажды на прогулке повернулся к Карелу и долго, пока они проходили по кругу друг другу навстречу, широко раскрытыми глазами все смотрел на него, потом чуть заметно, тоскливо улыбнулся бледными губами. И Карел с ужасом, с нестерпимой болью понял, что давний товарищ его несчастного отца и его, Карела, первый учитель социализма прощается с ним навсегда.
И верно — в тот день Карел в последний раз видел Гафнера. Больше он не появлялся в печальном хороводе заключенных, а десятью днями позже по нем отзвонили в тюремной часовне.