Забубённые Выселки верили в чёрта больше чем в Бога, а потому встреча с Варюхой казалась им встречей с ведьмой, да ещё и какой. Мало-помалу, по пьяни растрезвонили о встрече с летающей ведьмой. А молва подхватила. О старом егере, знамо, помалкивали. Каково про себя, про трусость свою рассказать, что втроём не сладили с одиноким убогим?
И хоть Варька красива, хоть мужики и местная молодежь мимо окон Никитичны табунами ходили, а вот свататься – ни один. А Варька не горевала: подумаешь, женихи. Рановато ей было, думалось, о парнях грёзы строить, ночную подушку слезьми обливать. Ей хватило на всю её жизнь братца-урода и Демагога, да тех троих, что такими же были.
А тут и война, стало вовсе не до мужиков. В военную пору у серой массы людей остается инстинкт самый главный – самосохранения. Нужно было выжить при ноющем вечно желудке, поспать, не говоря про отоспаться. Не до интереса к полу другому. И женщины и мужчины, одинаковы в серых валенках, в серых ватниках с серыми лицами становились серы и в притязаниях к сексу.
Пробить эту серость могла только любовь, и только любовь. Но глушилось и это победное чувство: война!
Нет, сёмки и лёвки, всякая сытая шелупонь находила себе развлечения. Но Бог начисто и навсегда лишал их любви. Потому и бесились твари людские, мучая всех на своем поганом пути: свет теплой любови марится всем. Да даётся не каждому. Вот и мстят лёвки да сёмки остальным, чистым, за нечистое свое естество, за грязную душу.
И пусть Сёмкина мать вбила в голову сына, что любви не бывает, что мужчинки ей надобны для безудержья ласок да для безбедного существования. Сёмка он не дурка, Сёмка то видел, как мать смотрит на соседского Алексея. Как меняется голос, от матери даже пахло совсем по иному, когда проходил Алексей. Свет другой в глазах появлялся, менялась даже походка. Мать становилась вовсе иная, чем когда зазывала мужчин, поводила глазами, бедрами щекотала взгляды мужчин, притворно вздыхала, высоко поднимая и без того высокую грудь. Мужики велись, как младенцы. Млели, мечтая припасть к тёплым соскам. И дровишек наколят, и воды нанесут, и шишек таёжных из леса подбросят, да и Сёмке гостинцев отвалят от щедрости блуда.
Но при Алёшке мать становилась по странному тихой, покорной, как ни странно звучит, почти чистой. И это Сёмку пугало. По-настоящему.
Потому ненавидел соседа до капельки до последней чёрной жижи чёрной душонки. Если бы мать ненавидела соседского наглеца, упросил бы свести по тихой в могилу, как извела когда-то младенца Алёшки. Но понимал, мать Алёшку не тронет. А соседку Никитичну мать так просто боится.
И потому нужно было действовать самому. Самому пробиваться в начальство. Алёшкин путь труден: учиться, ходить в драных штанах, голодать в чужом городе. Сёмке хватило семь классов. По тем временам семь классов – дело большое. В селе была семилетка (село-то большое!). Среднюю школу заканчивать надобно было иль в городах или идти в «ремеслуху», как делал Алёшка.
Уж если в государстве маршалы Будённый и Ворошилов едва трёхлетку заканчивали, то семь классов вовсе было неплохо для молодого красавца. И Сёмка впрягся в работу: делать себя. Где тишком, где ползком, где через сладкие женские речи (многие подушки жёнушек из начальства знавали Сёмкину голову), где через собственное краснобайство и лесть лез Сёмка, пёрся наверх.
Ах, как кстати случилась война! Война открыла Сёмке дорогу. Не тропинку, а целый тракт – шагай, не хочу. Мужиков забирали на фронт. Туда была дорога и Сёмке, но дочь военкома (очередная жертва его красноречия) добилась слезами у папки отсрочки. А как Сёмушка миленький встал на завод, какой уж тут фронт. Завод приписали к военным объектам, и стал жировать оскотевший детина. С Лёвкой, директором Военторга, делили крепдешины, шелка, ковры и тушёнку. А от себя мог послать в столицу очень нужному человечку «скромный» подарок. Так, безделушку: шишек кедровых, масла таёжного, что бьется из этих шишек, мёда лесного. Вроде пустяк, а трогал столичных: запоминали подарочки.
И невдомек было Сёмке, что отвар из шишечек этих спасал ленинградцев. Витаминный удар поднимал умиравших, медком отпаивали детишек да старичков. В столичной семье гостинчики были в радость. Ну, а масло кедровое подносили высоким людишкам из самого из начальства.
Война меняла приоритеты ценностей: алмазы, рубины не витамины. Не съешь, не проглотишь, хоть жменями их греби.
А уж когда корешок из самого ведомства Берии подсобил стать замом самого Генерального, Сёмка от счастья запил на неделю.
Пусть Генеральный зубами скрипел, только головою покачивал на безудержье зама. Да куда Генеральному спрятаться от ока НКВД. Терпел, старался не соприкасаться. А Сёмка тому только рад да радёхонек. Торчать в грязных холодных, голодных цехах радости мало и без того, как поставят на смех грамотнющие люди, если вздумает Сёмка учить уму-разуму сталевара-токаря-кузнеца, да грамотную профессуру.
Сферы влияния на завод определились по молчаливому сговору. Генеральному досталась работа, а Сёмке – рапортовать.