Когда по воскресеньям на столе появлялось мясо, убоина, которую он добывал по знакомству, Эдмунд сам резал мясо кухонным ножом и распределял куски. Иногда мать молча менялась со мной тарелками, потому что ей доставался шматок побольше. Эдмунд тогда, продолжая жевать, опускал глаза в свою тарелку, с матерью он не вступал в спор, щадил ее как будущую вдову.
Он стал недоверчив, прятал свои сбережения — жалкие несколько сотен — между рубашками в бельевом ящике, позолоченные карманные часы — за сорокалетие на кожевенной фабрике — запихивал поглубже между подштанниками. Мать знала его тайники. Назло ему, оттого что он разыгрывал из себя спасителя, добывавшего мясо и распределявшего его по тарелкам, она рылась у него в ящиках и иногда утаскивала сотенную. Он никогда на заводил об этом разговора, лишь ронял как бы между прочим, что его обкрадывают, воруют сохнущий у стены табак, он пересчитал листья на одной веревке — тут и там за ночь исчезают по одному, по два листа. Летом я иногда ездил в школу на велосипеде. Однажды ночью Эдмунд натянул тонкую проволоку от стены дома до персикового дерева. На проволоку он повесил колокольчик, какие бывают у мороженщиков. Утром я, совсем еще сонный, сел на велосипед и едва поднял голову, как налетел шеей на туго натянутую Эдмундову проволоку, колокольчик зазвонил, а я свалился с велосипеда. Ава была уже в подвале, в ее стенном зеркале я увидел багровую полосу кровоподтека на шее.
— Ты что, не видел проволоки? — сказала она. — У Эдмунда по ночам воруют табак.
Она намочила под краном полотенце и приложила мне мокро-холодную тряпку к шее. Когда я снова сел на велосипед, Эдмунд был в саду; заметив у меня на шее кровоподтек, он с удовлетворением сказал:
— Теперь все слышали, теперь это уже не нужно. — Он смотал проволоку и отнес ее вместе с колокольчиком назад в подвал.
Когда с мясом стало совсем туго, он привел домой на веревке собаку. Коротконогую дворнягу, которую запер в подвале. Он получил ее от одного из стариков, с кем рассиживал по беседкам, распивая картофельную самогонку. Самогонка сгубила ему желудок. Случалось, выпив слишком много, он падал ночью где-нибудь на улице. Мы искали его, волокли домой, укладывали прямо в одежде на постель. Он пинал ботинками спинку кровати, сбрасывал со стула тазик с блевотиной. Однажды он рухнул навзничь на живую изгородь из бирючины да так там и остался. Днем выпал снег, была ясная звездная ночь, и он бы замерз, если б мы его не нашли. Он опять пинал нас, когда мы пытались поднять его, и наотрез отказывался вставать, он, мол, даже не упомнит такой прекрасной, сердобольной, такой доброй к нему ночи, «руки прочь», — бормотал он. Я обхватил его худущее горло и, чтобы напугать, сдавил, он стал ловить ртом воздух, его кадык ускользнул у меня из-под пальцев. Мать хлопнула меня по руке.
— Да как ты смеешь.
Я пнул ногой живую изгородь, кусты закачались, Эдмунд, широко раскинув руки, вцепился в ветки, пальцы его утонули в снегу.
— Я заберу все твои деньги из ящика, если ты сию минуту не встанешь, — пригрозил я, — если ты тут замерзнешь. — Может, это заставит его подняться на ноги.
— Чтоб у тебя руки отсохли, — сказал Эдмунд и вдруг с хохотом начал биться головой о снег, снег набрался ему в рот.
Он его сплюнул — я, дескать, могу забирать себе и его деньги, и золотые карманные часы, саван-то все равно без карманов.
Мать — она была в красных шерстяных перчатках, — по-ребячьи обозлившись, стала сыпать снег ему в лицо, пока он не замолчал. Я снова пнул живую изгородь, и Эдмунд съехал с нее вместе с широким валиком снега, после чего дал отвести себя домой.
С желудком у него было совсем плохо, выпивохи дали ему собаку, чтобы он глотал теплый собачий жир, вернейшее средство от язвы. Собаку мать должна была день-два вымачивать в уксусе, а затем зажарить, в воскресенье они собирались устроить в беседке пирушку. Эдмунд спустился в подвал, запихнул собаку в мешок из-под картофеля, а когда поднял молоток, Ава Цандер включила репродуктор на полную мощность, так что слышна была только музыка. Мать участвовать отказалась, не хотела поганить кастрюли; от вони потом вовек не избавишься, уверяла она. Эдмунд пошел с мешком к восьмидесятидвухлетней старухе, та подбросила дров в огонь и разложила собачину по кастрюлям. В подвале у Авы Эдмунд глотал теплый собачий жир, ему стало немного лучше.
Я теперь большей частью ездил в школу на велосипеде, самолет-штурмовик однажды обстрелял трамвай. На велосипеде было удобнее следить за небом. Осенью сорок четвертого школу закрыли. А затем пришло письмо от отца; он писал, что его переводят на запад. В тот самый пограничный район, где он начал с проверки паспортов.
Эдмунд на это сказал:
— Если он хоть что-то соображает, так переоденется в штатское и здесь переждет, пока все не кончится. — Он приискивал убежища, где бы отец мог скрываться.