Третью республику тем не менее потрясали политические кризисы, и один из них, «дело Дрейфуса» (1894–1906) прямо затронул сферу национального сознания. Уголовное дело ложно обвиненного в измене капитана французской армии, еврея по происхождению, дало толчок к развертыванию интенсивной антисемитской кампании, зачинателем которой в своей газете «Либр пароль» стал публицист Дрюмон, «автор бессмертного труда “Еврейская Франция”», как говорилось в эпитафии на его могиле, выбитой в 1942 г. (и уничтоженной распоряжением мэрии Парижа в 2002 г.).
Пространный (1200 страниц) памфлет Дрюмона о «засилии» евреев, изданный в конце 1885 г., сделался бестселлером, открыв серию подобных публикаций (по несколько дюжин ежегодно), которые психологически подготовили общественное мнение в отношении к «Делу»[396]
. Cимптоматично, что начало кампании пришлось на время подготовки к торжественному празднованию столетия Революции, один из важнейших принципов которой, универсальность Прав человека и гражданина, антисемитская кампания сделала своей мишенью.Тем не менее на первых порах верные принципам Революции республиканцы активно не реагировали. Так продолжалось до тех пор, пока не выяснилась ложность обвинения попутно с нежеланием военной юстиции его отменять. Открытым письмом Эмиля Золя к президенту Республики, вошедшим в историю под названием «Я обвиняю» (1902), где писатель потребовал вмешательства высшей государственной власти в ситуацию, уголовно-процессуальный вопрос превратился в вопрос политический, дело частного лица, попавшего в жернова ведомственного правосудия, стало государственной проблемой.
Тогда-то и выявилось в полной мере, что ультраправые ставят под вопрос национальное самоопределение республиканской Франции: если со времен Революции республиканцы вкладывали в это понятие чисто политическое содержание (вопрос государственного суверенитета), ультранационалисты придали ему подчеркнуто этническую и даже расовую тональность. Отодвигая на второй план внешнюю угрозу, они сосредоточились на борьбе с «внутренним врагом», иначе сказать – с республиканским режимом.
Не заметно германофобии у Дрюмона. Напротив, застрельщик антисемитской кампании открыто восхищался Германией – «мужеством ее солдат», «гением ее мыслителей и поэтов»; более того, клялся «никогда не использовать свое перо, чтобы разжигать к ней народную ненависть». У Морраса, как подмечает Дижон, исторический рубеж на Рейне и аннексия прирейнских провинций не возбуждали особых чувств. Идеолога коллаборационизма времен Виши, уроженца Прованса (ультранационалисты обычно бывали выходцами из провинции) заботила ситуация в столице: «его Германия – это Париж»[397]
.Это была идеология «почвы и зова предков (terrains et morts)». «Именно Шарлю Моррасу, – подчеркивал симпатизирующий автор, – первому довелось придать национализму силу, которой у него никогда не было». Отвергнув «существующую форму французского сообщества»[398]
, идеолог и самая яркая личность всего ультраправого направления представил нацию в виде воображаемого сообщества соплеменников, наследников общего достояния. Этот «новый национализм» диктовал обращение к прошлому, каким в общенациональном масштабе был явлен идеализированный в патриархальном стиле Старый порядок. При известных различиях национализм ультраправых был тесно связан с реставрационистскими устремлениями.С поворотом к прошлому радикально изменился эмоциональный настрой общественного мнения. «Даже став реваншистским, республиканский патриотизм, – отмечал Клод Дижон (имея в виду Гюго как певца патриотизма и Гамбетту как его «политическое воплощение»), – был в своей основе оптимистическим; он опирался на сознание силы, которую нужно только пустить в ход, чтобы право возобладало»[399]
. Однако время шло, а силы не прибавлялось. Режим Третьей республики никак не мог укрепиться, страна раздиралась антагонизмами, теряя международные позиции и подвергаясь угрозам со стороны могущественного соседа.Для националистов создались все условия. После поражения под Седаном национальное сознание было уязвлено. Самые серьезные последствия это имело «не столько для гордости народа, сохранявшего убеждение в своем величии, сколько, – считает Прохассон, – для существа его идентичности». Обращение к национальному прошлому, характерное для нового национализма, было ничем иным, как «реакцией на чувство упадка»[400]
.