Жизнь в Лазаревской
достойна отдельного рассказа, но вкратце отдых выглядел так. Купание в море. Поездки на рынок за виноградом «Изабелла». Походы в горы. Однажды мы серьезно заблудились, искали дорогу почти полдня, уже темнело, когда, продираясь сквозь густые заросли колючек, исцарапавшись до крови, мы увидели тропинку, на которой был козий помет. Наша радость была безмерной: «Ура! Здесь прошли люди! И, действительно, двигаясь по тропинке, мы вышли на дорогу.В другой раз мы решили раскопать древнее захоронение (в том месте было много дольменов), но из этого ничего не вышло: грунт был тверд, как камень, а снаряжение у нас было несовершенное: кирки и лопаты. Девушки, с которыми мы якобы вместе приехали отдыхать, оказались не очень привлекательными, даже скорее некрасивыми, и тем не менее они (нахалки!) нас игнорировали. Но мы и сами не очень-то горели. Поэтому ходили на пляж отдельно. Там мы с Мазьей оборудовали себе под тентами «кабинеты», из плоских камней сделали столы и сиденья, и работали. Мазья занимался таки настоящим делом – математикой, а я валял дурака – записывал по памяти клавир оперы на нотной бумаге.
Здесь Мазья и познакомился с оперой – с текстом и немножко с музыкой. А уже по возвращении, в Ленинграде, он услышал ее, так сказать, в концертном исполнении. Ибо с этого времени опера пелась и игралась на всех днях рождения, общегосударственных пьянках (1 мая, 7 ноября, Новый Год) и т. д. практически в одном и том же составе исполнителей.
Тогда же возник псевдоним, которым я стал подписывать клавир: Леон Ковалло. Это была неплохая идея: с одной стороны возникала прямая ассоциация с великим оперным творцом, с другой – соединяла псевдоним с моим именем, ну а тупая фамилия Ковалло говорила сама за себя. Это имя прижилось, и им я подписывал все свои последующие эксперименты в сфере музыкального сочинительства.
Консерватория.
В 1958 году, студенческий совет Политехнического института, куда входил мой брат Гриша, решил установить прямой контакт «физиков», т. е. будущих инженеров, с «лириками» – студентами Ленинградской консерватории. Время для контакта было выбрано очень удачно: 1958 год – год Первого конкурса им. П. И. Чайковского. Питерские студенты консерватории имели мало шансов пройти на конкурс перед москвичами, но тем не менее многие готовились и мечтали одолеть хотя бы первый тур. Политех предложил консерваторцам свой замечательный актовый зал для выступлений, а взамен потребовал, чтобы студенты-консерваторцы приобщали технарей к музыке и давали уроки желающим политехникам. Этим убивалось сразу несколько зайцев. Консерваторцы получали возможность обыгрывать свои программы на публике, обучение политехников зачитывалось им как производственная практика. Политехники же приобщались к высокому искусству. Занятия решили проводить вечерами в консерватории в незанятых классах. Для свободного прохода в консерваторию были отпечатаны специальные пропуска (один из которых восприведен Мазьей выше) и вручены будущим учащимся так называемой «Школы при консерватории».Возникает вопрос: а причем тут Мазья, который и не музыкант, и не политехник? Ответ простой – куда же после Лазаревской мы без Мазьи! И Мазья тоже получил пропуск.
Для меня первое посещение консерватории, в которой я до этого ни разу не был, было равносильно посещению святыни – еще бы, ведь там учатся будущие небожители, а преподают Музыку Боги!
Первые девочки, которые решили с нами заниматься, были Габи Тальрозе[59]
и Лариса Линдберг, обе не ленинградки, Габи из Риги, Лариса из Харькова. Симпатичные девчушки, смешливые и робевшие с нами, уже третьекурсниками. А тут еще Мазья впридачу: с серьезной лысиной, с прищуренным протыкающим сквозь сильные очки взглядом, с блестящей, безупречно логически выверенной речью, иногда говорящий о совершенно непонятных вещах, прекрасно эрудированный в живописи, производил впечатление недосягаемости.В общем, ужас да и только, но его они сильно уважали. С моей стороны к консерваторцам было аналогичное отношение – я их просто боялся, робел, был внутренне скован и стеснялся до ужаса – ведь они ТАК играют, и я в этом смысле полное ничтожество, чтобы не сказать точнее.
Но постепенно все вставало на свои нормальные места. С Ларисой Линдберг я начал заново учить Патетическую сонату Бетховена (все три части) и Экспромт-фантазию Шопена. В процессе этой работы вдруг выяснилось, что девушки и ребята из консерватории вовсе не небожители.
Оказывается, их музыкальные возможности весьма ограничены рамками изучаемых произведений – и в плане владения инструментом, и в плане эрудиции. И многого они не слышали, и не знают, и не умеют импровизировать и транспонировать и фантазировать за роялем. Моя репутация стала тихо возрастать.