Задолго до исследований, проведенных Шарлем Лебреном[160]
, Караваджо концентрирует признаки изумления в пространстве вокруг бровей. Складки на лбу, более глубокие, чем у его товарищей, свидетельствуют о глубине переживаемого им чувства.Его скептицизм растворяется в изумлении, глаза удивленно раскрываются, дрожащие губы невнятно бормочут: «Мой Господь и мой Бог!»
Другая его рука в полумраке опирается на бедро, концентрируя в себе все напряжение этого момента настолько реалистично, что на долю воображения уже не остается ничего. Так прошел этот вечер, несколько часов спустя после того, как была обнаружена пустая гробница. Посетители дворца Джустиниани оказывались перед лицом истинной и одновременно дьявольски совершенной композиции, перед которой не устоял бы даже самый ярый противник экспериментов Караваджо.
Никто не мог оставаться равнодушным к ней: даже самое черствое сердце прониклось бы волнением смущенного Фомы. Здесь Караваджо в последний раз испытал свою способность к воплощению реализма действия, отдавая должное традиции, новаторству и их равновесию, находившихся в ту эпоху в центре горячих споров, вышедших за границы Италии и воодушевлявших художников по всей Европе.
Простодушное изумление
Невозможно представить себе, с какой невероятной быстротой революция, совершенная Караваджо и заключавшаяся в нескольких десятках полотен, написанных им менее чем за двадцать лет, распространилась по всей Европе, захватив Испанию, Францию, Германию, Голландию, страны Восточной Европы, несмотря на то что у ломбардского живописца никогда не было своей мастерской или кого-либо из признанных последователей. Настолько невероятным было мастерство, с которым он использовал свет – и прежде всего темноту, – что целое поколение художников оказалось под сильнейшим влиянием его открытий в области применения светотени, которые они стремились повторить. Даже те из художников, кто никогда не бывал в Италии и никогда не видел подлинников его полотен, испытали мощное воздействие драмы его персонажей и беспокойной атмосферы его картин. Одним из самых значительных его последователей был Жорж де Латур[161]
, художник, о жизни которого нам практически ничего не известно.После него не сохранилось почти ничего: ни единой записи, сделанной его рукой, ни портрета, ни автопортрета; только многочисленные судебные постановления того времени, характеризующие художника как алчного и жестокого человека, отличавшегося высокомерием и надменностью, всегда готового встать на защиту своих дворянских привилегий, полученных им после женитьбы.
Ему нравилось жить в деревне, в окружении борзых и спаниелей, о которых он проявлял трогательную заботу, в отличие от его крестьян, к их нуждам оставаясь безразличен, но которых он тем не менее обессмертил, запечатлев на своих полотнах в виде старых нищих, часто в сопровождении слепых и склочных музыкантов. Художник наблюдал за ними с безопасного расстояния, относясь к ним почти с презрением.
Он смотрел на них глазами ученого исследователя, ловил их с проворством энтомолога, чтобы затем погрузить в свою масляную живопись, где они застывали навечно, как букашки в янтаре. Тайна его творчества лишь частично приоткрывает тайну его частной жизни, в которой посредственность чередовалась с жаждой искупления.
В действительности, именно свободная и бескомпромиссная живопись Караваджо направила его взгляд на лица бедняков, превратившиеся в маски, и обратила его внимание на персонажей, выражавших более искренние и правдивые эмоции. Как, например, в «
Рис. 53. Жорж де Латур. Раскаяние святого Петра. 1645. Холст, масло. Музей изящных искусств, Кливленд
На единственном полотне, подписанном и датированном (1645) Латуром, Петр предстает отнюдь не таким верным учеником, готовым защищать своего Учителя до последней капли крови. Он утратил энергию Гефсимании[162]
и эйфорию Тайной вечери. Он сидит в углу, закутавшись в плащ и греясь у слабого огня лампы. Тусклый свет свечи едва освещает закуток, который, как мы догадываемся, может быть тесным двориком, о чем свидетельствует веточка плюща, вьющаяся по стене. На завалинке примостился петух, который только что прокричал, раскрыв перед апостолом его шокирующую слабость, о которой ранее говорил Иисус.