Имме было два с небольшим месяца, когда мать слабым голосом сказала мне: «Лену, я теперь всем довольна, только о тебе тревожусь. Но ты всегда делала что хотела, всегда добивалась своего, поэтому я тебе доверяю». На этом она заснула и впала в кому. Она боролась несколько дней: не хотела умирать. Я помню, как сидела в комнате с Иммой, мать шумно, с присвистом, дышала – этот хрип был верным признаком агонии. Отец не мог его больше слышать и остался в ту ночь плакать дома. Элиза вынесла Сильвио подышать свежим воздухом, братья курили в соседней комнате, а я сидела и смотрела на очертания ее хрупкого тела под простыней. Мать стала почти бесплотной, но в то же время тяжким грузом висела на моей душе, заставляла чувствовать себя червяком, спрятавшимся под камень и тем же камнем придавленным. Я пожелала ей, чтобы этот хрип стих, прямо сейчас, немедленно, – и вдруг он как по волшебству прекратился. В комнате стало тихо. Я не двигалась с места: не было сил подойти к ней. Зачмокала Имма, нарушив тишину. Я встала, приблизилась к кровати. Мы с малышкой, которая во сне искала сосок, чтобы снова слиться со мной в единое целое, стояли посреди царства болезни и были здесь единственным живым и здоровым, что осталось от матери.
В тот день, сама не знаю почему, я надела браслет, который она подарила мне двадцать лет назад. Я давно его не носила, предпочитала утонченные украшения, что накупила мне Аделе. Но с того дня я стала часто его надевать.
69
Мне было трудно принять смерть матери. Я не проронила ни слезинки, но боль долго не отпускала меня; наверно, она и сейчас со мной. Я считала ее черствой и вульгарной, боялась ее, избегала ее общества. Сразу после похорон у меня появилось ощущение, будто хлынул ливень, а я стою, озираюсь по сторонам и не знаю, куда спрятаться. Несколько недель я постоянно видела ее повсюду, и днем и ночью. Она возникала в моем воображении, как дым от потухшего фитиля. Я тосковала по нашим новым отношениям, которые мы с ней открыли для себя во время ее болезни, подпитывала память о ней светлыми воспоминаниями времен моего детства и ее молодости. Чувство вины не давало мне ее отпустить. Я хранила в ящике стола ее шпильку, платок, ножницы, но этого было мало, даже ее браслета было недостаточно. Пожалуй, именно поэтому, когда во время беременности у меня снова начало болеть бедро, я не пошла к врачу. Я воспринимала это увечье как ее наследство, спрятанное в моем собственном теле.
Ее последние слова (
Прошло уже два года, как я получила довольно приличный аванс за будущую книгу, но до сих пор почти ничего не написала и все еще искала сюжет. Директор издательства, выбивший для меня этот щедрый аванс, никогда не давил на меня, просто время от времени скромно интересовался, как идут дела, а поскольку правду я сказать не могла, чтобы не упасть в его глазах, приходилось юлить. Но тут произошло одно неприятное событие. В «Коррьере делла сера» вышла довольно ехидная статья, где после сдержанной похвалы дебютным романам шли рассуждения о несбывшихся надеждах на новую итальянскую литературу; в числе прочих упоминалось и мое имя. Через несколько дней в Неаполь приехал директор издательства, якобы для участия в каком-то мероприятии, и назначил мне встречу.
Я была обеспокоена его серьезным тоном. Мы с ним были знакомы почти пятнадцать лет, и он всегда был ко мне добр и защищал меня от Аделе. С наигранной радостью я пригласила его поужинать к нам на виа Тассо. Для меня это означало новые хлопоты, но я была готова расстараться, тем более что Нино хотел предложить ему очередной сборник эссе.
Директор был со мной любезен, но не так ласков, как обычно. Он выразил мне соболезнования в связи со смертью матери, похвалил Имму, подарил Деде и Эльзе пару книжек с картинками. Он не возражал, когда я, разрываясь между ужином и девочками, оставила его с Нино поговорить о его будущей книге. Но за десертом он объявил о настоящей цели своего визита: его интересовало, можно ли ставить мой роман в план публикаций на следующую осень.
Я покраснела:
– На осень восемьдесят второго?
– Да, на осень восемьдесят второго.