Одинокий, лишенный цели, к концу лета Рильке впал в свою обычную депрессию. Он не мог работать в отеле, поскольку его сосед-студент из-за проблем со зрением имел возможность читать, лишь прикрыв один глаз. От этого у него порой случались вспышки ярости, и тогда он громко топал ногами и швырял книгой в стену. Рильке в какой-то мере даже сочувствовал ему. Вот как он писал об этом: «Я сразу уловил в его безумии некий ритм, усталость в проявлениях гнева, скуку, отчаяние, какие только можно себе представить».
К несчастью, Рильке не мог позволить себе сменить отель. У него не было лишних франков ни на книги, ни на чай, ни даже на поездку в экипаже. Постыдная реальность окончательно прояснилась для него в тот день, когда он, решив проехать в экипаже, протянул извозчику деньги, а тот, едва взглянув на мелочь на ладони Рильке, тут же согнал поэта с переднего сиденья во второй класс. Остаток пути до дома Рильке проделал под полкой для багажа, «с коленями, согнутыми под острым углом, как положено. Все стало мне ясно. И я принял это близко к сердцу».
На Средиземном море он тосковал по Парижу. Теперь, в Париже, он думал только о зеленых лугах Германии. Когда Вестхоф прислала ему пару стебельков вереска из Ворпсведе, их землистый аромат наполнил его ностальгией. Вереск приводил на память «деготь и скипидар и цейлонский чай. Серьезный и бедный, как запах нищенствующего монаха, и все же смолистый и насыщенный, как аромат дорогого ладана». Его желание уехать усилилось с приближением осени, когда остывающий воздух напомнил ему, что хуже Парижа летом бывает лишь Париж зимой. «Уже наступают те утра и вечера, когда от солнца в небе остается лишь место, где солнце когда-то было», – писал он. Герани «красным цветом выкрикивают свое несогласие с туманом. От этого мне грустно». Тоска уже почти выгнала Рильке из города, когда Париж вдруг напомнил ему о том, почему, несмотря на все трудности здешней жизни, его тянет сюда снова и снова.
Когда в октябре распахнул свои двери Осенний салон, на крыльце Большого дворца толпились люди, ожидая сигнала, чтобы войти внутрь. Это был уже четвертый показ, и он сильно отличался от первой выставки 1903 года, состоявшей из бессистемно собранных работ, в основном живописных, которые отверг Салон официальный. Последний Сезанн презрительно окрестил «Салоном Бугро», по имени вездесущего художника Вильяма Адольфа Бугро, чьи глянцевые, сентиментальные ню импрессионисты презирали. (Надо сказать, что и «Салон Бугро» платил им той же монетой.)
Осенний салон вообще вызывал у обывателей ярость, особенно его вариант 1905 года, когда Анри Матисс, Морис де Вламинк и Андре Дерен выставили на нем полотна, изобилующие розовыми деревьями, бирюзовыми бородами, зелеными лицами и прочими вопиющими несообразностями, за что тут же получили кличку «фовисты». Эти художники рассматривали цвет как инструмент живописи, а не просто краску. За что многие посетители обозвали их «цветовыми пьяницами».
В 1907-м публика валом валила в Салон, чтобы глазеть, сплетничать и насмехаться, а не только видеть новое искусство. И поначалу спектакли, разворачивавшиеся перед иными картинами, интересовали Рильке больше, чем сами картины. Но все изменилось, стоило ему сделать шаг в галерею, стены которой сверху донизу покрывали полотна Сезанна. Эти два зала были задуманы как дань памяти художнику, ушедшему из жизни год назад.
Вхождение в творческий мир Сезанна состоялось для Рильке с запозданием, как и для многих критиков, которые долго осуждали художника за искаженную перспективу, мрачные тона и кажущееся несовершенство композиции. Всего двумя годами ранее, на том же самом Салоне, коллекционер Лео Штайн наблюдал, как посетители «хохотали до истерики», стоя у полотен Сезанна.
Да и то обстоятельство, что Сезанн жил преимущественно в провинции, не способствовало его признанию публикой. Он родился в городе Экс, в Провансе, где жил и работал, почти не выходя из студии. Когда он появлялся на улице, местные ребятишки, завидев человека с кустистой бородой и в армейских сапогах до колен, швыряли в него камнями, «точно в шелудивого пса», писал позднее Рильке. Вполне возможно, что Сезанн этого и не замечал; он был так занят своей живописью, что пропустил похороны родной матери, лишь бы провести день за работой. Но и свои выставки он посещал редко, что, вероятно, было к лучшему, учитывая полное отсутствие у него навыков держать себя в обществе. Сезанн редко принимал ванну, а за обедом съедал весь суп, выпивая последние капли, и обгрызал с костей все хрящи.