В юбилейный год Пушкина Ника и Роберт выходили из театра после «Онегина» и увидели на улице невероятную группу мужчин, одетых с оперной роскошью. Один был особенно изящен, легок, светски непринужден – замшевые перчатки, утонченная трость, серебро набалдашника. Мальчики рискнули заговорить, незнакомец вступил в беседу. И, уже спеша к экипажу, который «такси», он обронил пророчество: Москва вступает в годину смертельную.
– Но почти никто не будет это время знать, как не знает его и сейчас…
Юбилейная пушкинская година инфернальна, смертоносный тридцать седьмой разверзнется нечеловеческой жестокостью.
«Этот человек в сером пальто – твой дедушка», – шепнул Роберт, ввергая Нику и читателя в мистический столбняк.
Когда же они вернулись, дедушка был, разумеется, дома. О это авторское «разумеется»! Мы очутились в обществе оборотней, хотя б и не вредных, но все же… Причину столь внезапной раздвоенности образа можно объяснить прозаически, порывшись в сюжете, но нет охоты. Потому что воздух вокруг дедушки Тимофея наполнен тихим мерцанием тающих масок, исчезающих ликов, они играют своею образностью, жонглируют обманчивыми эффектами узнаваний и сомнений, они есть знаки на пути познания и памяти и требуют от читателя некоторого запаса если не посвященности, то хотя бы знаний. Тут лишь упомянуты отец Павел, Василий Васильевич и много иных имен без фамилий, с которыми дедушка Тимофей общался в прежние времена в ушедшей жизни. Имена составляют трепетный фон, это пространство культуры, затонувшей, как Атлантида, а ее призраки роятся вокруг дедушки Тимофея, который был лично знаком и с отцом Павлом Флоренским, и с Василием Васильевичем Розановым. Лишь один призрак, помянутый вскользь, Георгий Иванович, умеющий читать тайнопись орнамента на восточном ковре, воплотился в добродушного философа, беседующего с Никой, но уже в «другом измерении». Впрочем, и в этом измерении, которое можно называть «дорога в Париж, или бегство из социалистической России», нам по‐прежнему не говорят, что этот плотный и, можно оказать, агрессивно земной человек – не кто иной, как Гурджиев, знаменитый маг, прагматичный чародей, создатель таинственной системы взглядов на нераскрытые возможности человека.
В поезде, уносящем их в другой мир, происходит странный разговор в купе – ибо при наличии собеседников Георгий Иванович ведет свой монолог. Этот человек с бокалом арманьяка, в обществе прелестной собеседницы и мальчика, готового стать его учеником, его «челой», и просто слушателя в виде дяди Фердинанда, – вещает истины. Истины замкнуты на самих себе, и мы, понимая каждое его слово, все‐таки оказываемся перед узором восточного ковра, тайнопись которого никто не собирался нам открывать, и потому мы попросту стряхиваем на него пыль со своих подошв.
Кажется, мы столкнулись со структурой сакрального текста, дающего каждому ровно столько, сколько он способен взять. Тут, очевидно, скрыто некое сообщение. Как вообще все сакральные тексты, они ни о чем не информируют профана до конца, высылая стражей тайны – остряков, простаков, балагуров, мастеров морочить голову и отводить глаза. Не обошлось без такого хранителя и в «Философии одного переулка», о чем непременно скажу.
Свойская, но отнюдь не фамильярная манера называть великих по именам и отчествам, уклоняясь от фамилий, указывает, во-первых, на орденскую замкнутость культуры («все свои»), такой особый внутрисемейный характер. Во-вторых, тут живое напоминание о времени людоедском, когда фамилия, произнесенная вслух, грозит опасностью быть заподозренным в контактах. Или еще того хуже – назвав известную фамилию, можно нанести убийственный вред ее обладателю. Таковы упоминания и умолчания эпохи подозрений в преступных антисоветских заговорах, и это усиливает десятикратно чувство опасности, открытое взрослым спутникам мальчиков.
Авторы и режиссеры этой кровавой мистерии явлены здесь в виде наглых фантомов. Ника столкнулся с ублюдками Левиафана, как называл вождей смертельно тоскующий бес, ряженный в чекистскую черную кожу, с ним Ника тоже встретился. Ублюдки едва не сбили мальчика правительственной машиной (что попросту символично), потом посадили к себе на колени и подвезли, реализуя популярный в искусстве тех лет сюжет «вожди и дети». Ника рассмешил их своей старомодной интеллигентной речью, он говорил «на языке несуществующих отношений», как проницательно заметил один из ублюдков. Инфернальные твари бесспорно образованны, убийцы культуры с виду к ней принадлежат, но кто они – не знает Ника и едва ли догадываемся мы: их имена шифруются прозрачным, но и обманным шифром, коварно и мучительно о ком-то напоминая, мы их, конечно, знаем, но не можем узнать.
В этой сцене столько же допустимой жизненной правды, а точнее, жизненной возможности, сколько горения подожженной серы, чадящей на театральный манер.