Тамара уже знала, что будет, если уснуть через два часа после укола — утром будет болеть голова, а мысли целый день будут тусклыми и равнодушными. Она не сможет сама думать, будет идти, куда скажут, подставлять руки под иглы с любыми лекарствами, глотать еду, которая лишится вкуса, а потом провалится в тяжелый и душный сон, который кончится головной болью.
Марш сказала, что ей давали такое лекарство, и она сама его хотела. Как же она жила, что хотела этой медикаментозной мути?
— Леопольд, — вдруг сказала она, — учил меня сосредотачиваться на механических задачах, когда приближались приступы. Я читала наизусть стихи и считала такты в мелодии. Я недавно… ее вспомнила. Хочешь попробовать?
Тамара рассеянно кивнула. В наушнике зазвучал первый неуверенный клавишный перебор.
Она честно дослушала до конца — мелодия, наверное, была красивая, хоть и неумело исполненная. Только Тамара так и не поняла, что от нее требовалось, а от музыки без слов в сон стало клонить еще сильнее.
— Ну как? — настороженно спросила Марш.
— Я не поняла, что делать, — призналась Тамара.
— Считать такты.
— Да не понимаю я! Это сколько раз по клавишам бряцнули?
Марш только поморщилась. Она о чем-то думала, и даже не прогоняла саламандру, ползающую по ее лицу. Тамара была не против — ей нравилось за ней наблюдать. Саламандра у Марш была любопытной и доброй, и Тамара даже знала, что она означает язычок огня.
— Ладно, — наконец решилась она. — Мне еще Леопольд кое-что предлагал. Я отказалась, а тебе сгодится. Это называется кумулятивная поэзия.
— Чего?..
— Кумулятивная поэзия, — с отвращением повторила Марш. — Вообще-то это песенка, но петь я не буду.
— А Леопольд пел? — улыбнулась она.
— Пытался. Потом на лицо мое посмотрел и больше не пытался, — мрачно сказала она. — В общем… Мда. Да, в долине — низина, да, в низине — горькая трясина… да, низина в долине и трясина в низине…
Марш глубоко вздохнула и опустила лицо. Тамаре вдруг показалось, что ей тяжело даются эти слова — хоть она и понимала, что это игра. Что Марш не может ничего чувствовать и ни о чем переживать, но об этом гораздо проще было совсем забыть, чем постоянно помнить. Да и что вообще значит — быть живым?
— Я знаю, почему он эту песню вспомнил, — тихо сказала Тамара, снова растирая лицо. — Потому что имя «Марш» значит «болото». А «Леопольд» значит…
— Повторяй, — раздраженно перебила она.
Тамара на кого угодно обиделась бы. С отцом, наверное, неделю не разговаривала бы. Но на Марш можно было обижаться сколько угодно — ей было все равно. А значит, вроде как и обижаться было незачем. И Тамара послушно повторила:
— Да, в долине — низина, да, в низине — горькая трясина…
— А в трясине — зеленая ива, на иве — птичка пуглива… Повторяй.
— А в трясине…
— Нет, — одернула ее Марш, и ее взгляд на мгновение стал злорадным. — С начала.
— Да, в долине — низина, — послушно начала Тамара. — В низине — горькая трясина, да, низина в долине и трясина в низине… А в трясине — зеленая ива, на иве…
— А теперь быстрее.
Марш явно над ней издевалась. И ей это явно доставляло удовольствие.
Но сон действительно перестал набрасываться, притаился под одеялом, как наигравшийся кот. Тамара чувствовала, что стоит его позвать — он придет, и будет обычным сном. Но она упрямо повторяла стишок про болото, цепляя к нему новые и новые строчки, которые нехотя цедила Марш.
— Клюв у птички с медным отливом, да, у птички — клюв с медным отливом, а в клюве с отливом — косточка сливы…
— Да, в долине…
И когда Тамара наконец уснула, ей снилась птичка, сидящая на ветке одинокого дерева посреди болота. Но перед сном успела подумать, что Марш откуда-то все же знает песенку целиком.
…
Клавдий забыл, когда ему в последний раз было так хорошо. Не стоило оставаться на платформе, и точно не стоило пить, но город, синий, с миллиардом глаз и миллионом раскрытых пастей, готовых сожрать за нарушение предписаний, остался ниже по течению реки. А Поль дал ему работу. Обещал лабораторию, обещал помочь со взломом рейтинга, как только Клавдий получит устойчивый результат.
И ему уже не казалось, что он мог бы взломать рейтинг сам — в этот вечер он остро почувствовал, каким осторожным стал за последние шестнадцать лет. Как уснуло чутье, утратил остроту слух, и то, что раньше давалось естественно и легко, вдруг стало почти недостижимым.
Он бы обязательно ошибся и все испортил. Его только и хватало на то, чтобы сидеть в запертой темной комнате и бродить вдоль стены в визуализированном пространстве.
Но сейчас над рекой вставало солнце, Клавдий чувствовал, что сделал все правильно, и можно было ни о чем не думать хотя бы до рассвета. Рассвет еще не разлился над рекой, разлилось только предчувствие рассвета.
Клавдий и не заметил, как успел напиться и снова почувствовать свое тело — вот его руки, а вот его лицо. Вот воздух, которым он дышит, а вот небо и вода, на которые он смотрит. Все вдруг стало осязаемым и реальным, и это было похоже на счастье.
Скоро Тамара вернется домой. Вернется.