Но в чем же твоя конечная истина? Не знаю, о, не знаю. Знаю только, что существует всеми покинутая деревня и есть земля, которая нуждается в людях. Дома в ней есть, они пусты, но кто-то должен их заселить. Стены покосились, крыши рушатся. Истина в том, что стены должны стоять прямо, крыши должны быть починены, и в каждом доме должен жить человек. Но существует абсурдная истина о подлинном человеке и земле, которая к нему взывает многие тысячелетия с момента создания мифа. That’s all. Я кружил вокруг всех доводов, всех рассуждений, всей путаницы оправданий. Нащупывал божественность своими руками и руками других. Я стар. Я устаю. Человек стар. Из лабиринта я вышел в том же месте, где вошел. Снаружи сияло солнце. Я сажусь. Солнечное тепло и тепло моего тела ведут смиренную беседу. Хватит ли у меня дров на завтра? До конца зимы я еще срублю несколько сосенок. Скоро придет весна, необходимо продержаться до весны. Представь, что сын о тебе ничего не знает, он умрет в кругу чужих людей и вдали от тебя, представь, что так может быть. Ты ведь знаешь, как поступает капитан, когда судно идет ко дну? Когда судно идет ко дну, капитан идет ко дну вместе с судном. Какой глупый обычай. Да не только обычай, вся жизнь — глупая. Жизнь — штука глупая. Все это просто глупо. Да что бы люди ни делали, так или иначе все бессмысленно. И зачем? Когда мы хотим что-либо узнать, узнать почему, все тут как тут. Стоит ли стремиться узнать? Глупо, что существует земля и существуют люди. Но все это уже есть. Чтобы знать, что же глупо, необходимо, чтобы все глупое уже существовало. Стоит ли знать? Стоит ли задаваться вопросом: а стоит ли? Ты стар. Не спрашивай. Дремли потихоньку. И тогда я сказал:
— Ванда!
— Да.
— Последний раз, один-единственный раз я хочу поговорить с тобой наедине.
И она устремила на меня темные влажные глаза. Задумалась на какое-то мгновение, потом сказала:
— Послезавтра. Приходи в полдень. Но не раньше и не позже полудня.
XXVII
В полдень я пришел. Только ступил на лестницу и стал подниматься к двери, как дверь отворилась и на пороге появилась Эма. Она стояла не двигаясь, молча, торжественно. Высокая, белокурая, с очень белой кожей. Увидев ее, я замер на месте.
— Входите, — говорит она.
Но я продолжаю стоять и смотреть на нее в ожидании тех слов, которые должны последовать. А вокруг играет утро, безмятежное искрящееся утро, играет, золотит верхушки сосен и голубое ясное небо. Не отводя взгляда от лица Эмы, я поднимаюсь вверх по ступенькам. В глазах Эмы лазурь искушенности и невинности. Глядя в эти глаза, я проникаю в ее потаенные мысли, они почти угадываются по блеску глаз. Она выдерживает мой взгляд и улыбается.
— Ванда? — спрашиваю я наконец.
— Ванда стала плохо переносить беременность. Ей нужна врачебная помощь.
— Она уехала?
— Ей нужна врачебная помощь.
— Совсем уехала?
При этих словах Эма пожала плечами и чуть-чуть прищурилась. Я вошел в гостиную, сел на край софы. На другом краю уже сидела Эма и, не спуская с меня пристального загадочного взгляда, сочувственно, как ребенку, улыбалась. Я сознаю, что нахожусь на грани, но чего — не знаю. Что-то готовит мне это полнящееся воздухом и рассеянным, оцепеневшим светом утро. И вдруг я осознаю: да это же осень, золотая осень, и свет действительно рассеянный. И с минуты на минуту что-то должно случиться, произойти, и мы оба, Эма и я, того боимся, а потому пребываем в молчании. Косой солнечный луч падает на софу. Это длинная софа, обитая плюшем красного, огненно-красного цвета. В луче сверкают пылинки, они клубятся, образуя маленькую тучку.
— Вот все и кончилось, — говорю я наконец.
Говорю, спрашивая и утверждая одновременно и как бы оценивая происходящее со стороны.
— Что кончилось? — задает мне вопрос Эма.
Вдруг дверь со скрипом приотворяется, но никто не входит — я никого не вижу. Позже, поджав хвост, входит Медор. Топчется на месте, словно облюбовывая место, потом свертывается клубочком на полу. Эма все так же пристально смотрит на меня, ждет ответа. Взгляд ее глаз прозрачен, как родниковая вода, лицо нежно-молочное, как у ребенка. На плечи золотистым потоком струятся волосы, живо поблескивают, искрятся, образуя вокруг лица диадему света, нимб мадонны, навевают забытье. Иногда золотистая прядь падает на лоб и глаза. Тогда Эма просто, мило откидывает ее назад, лицо ее торжественно.
— Я могу отдать вам свое тело, пока курю сигарету.
Она курит. У нее удлиненные кисти рук, в их изысканности есть что-то порочное. А что кончилось?
— Ничего, мой дорогой Жайме, не кончилось. Все еще впереди.
— Эма! У Ванды будет ребенок. И его отец — я!
— О нет! Вы прекрасно знаете, что не вы. Вы это прекрасно знаете. У Ванды ребенок от мужа.
Последними словами она сказала все. В то ласковое мягкое утро я слушал ее. Я слушал, а она говорила и пристально смотрела на меня блестящими глазами — как это не мой, а что же мое?
— Не ваш и не ее, сказала Ванда, хотя вполне возможно, что вы хотели бы…
— Чтобы она бросила мужа. И осталась со мной навсегда.