Я целую Аленку, она крепко прижимается ко мне и уходит с явной неохотой. На этот раз я ее не провожаю, не хочется смотреть на тоненькую ее фигурку, удаляющуюся по белой дороге. В девичьей походке появилась обреченность, и это вызывает у меня досаду. Знаю, она страдает, но чем могу я облегчить это страдание? Что я могу ей дать? Я часто задаю себе этот вопрос, и ответ всегда один и тот же — любовь! Вообще в последнее время я слишком уж анализирую свое чувство к А ленке. Мне кажется, будто за ее спиной я совершаю что-то недостойное, в ущерб ей. Но разве не сомнительно чувство, требующее анализа, проверки? Хотя почему же «сомнительно»? Ведь и с картинами так же. Закончив полотно, я нередко простаиваю перед ним часами, а то и днями и как бы раздваиваюсь. Одно мое «я», вдохновенное, восторженное, все еще исполненное огня и фантазии, может быть, излишне самоуверенное, утверждает, что выражено все, добавить нечего, картина закончена. Другое «я» его оценивает — и, надо сказать, беспощадно. Между этими двумя «я» возникает жестокий спор, который иногда кончается суровым порицанием первого. Но ведь Аленка не мое произведение, она — моя любовь, и, когда я думаю о наших отношениях, нет никакого смысла раздваиваться. И все же я раздваиваюсь, больше того, эта своеобразная психологическая игра меня увлекает.
Такие, например, размышления: «Свою любовь, свою нежность к Аленке ты перевоплотил в изображение ее тела. Сколько обаяния в этой спящей Венере! Сам Джорджоне мог бы тебе позавидовать. Нет ничего прекраснее молодой спящей женщины, ее сон — поэма душевной чистоты, сама Любовь, которую пережил художник и которая уже не повторится…»
«Уж не проявление ли это наивности, сентиментальности? Разумеется, чувство есть чувство, но, если тебе так необходимо анализировать, спроси себя: каким был твой первый порыв, когда ты увидел сегодня Аленку? Ведь это было только безудержное влечение!..»
«Но зачем отделять влечение от любви?»
«Разумеется, незачем. Однако посмотри на свои этюды. Невинное восхищение обликом девушки постепенно перешло в другое чувство, которое так ярко выразилось в последней картине, и это чувство — не что иное, как наслаждение. Если ты еще раз напишешь Аленку, ты воплотишь в картине свое желание прекрасной, волнующей женской плоти».
«Действительно, разница между «Девушкой, которая заглядывает в приоткрытую дверь» и «Девушкой, спящей на диване» огромна. На первом полотне главное — глаза, которые впервые заглядывают в неведомое. На втором — женщина, уже шагнувшая в чувственный мир, уверенная, познавшая любовь. Неужели я пережил нечто высокое — и теперь не способен слышать, как разговаривают звезды, не потому, что мне не семнадцать лет, а оттого, что мой душевный трепет трансформировался в наслаждение? Если так, то, значит, я не люблю Аленку и, расставшись, не стану о ней тосковать. О наслаждении такого рода не тоскуют, оно достижимо, доступно… Но нет, не хочется верить в подобную метаморфозу».
Я спрашиваю себя: «Интересно, как оценил бы Раденов мою „Девушку, спящую на диване“?» Никогда особенно не дорожил его мнением, а все же любопытно. Хотелось бы услышать его резкие замечания, сопровождающиеся издевательским смехом и примитивными ассоциациями. Он умен, лучше других разбирается в направлениях современной мировой живописи, и никто так, как он, не умеет насмехаться (хотя за ядовитой его насмешкой и иронией улавливаются поза, суетность и творческое бессилие). Я представляю, как он стоит — руки в карманы — и смотрит на картину свысока, точно великан, наблюдавший за суетой пигмеев. Он очаровательный циник. Видимо, каждому времени и каждому обществу присущ свой цинизм, воспринимаемый частью интеллигенции как нечто само собой разумеющееся. Именно Васко Раденов блестяще, артистически овладел современным цинизмом и чрезвычайно радуется, когда у него появляются последователи.
Я представляю, как мы сидим в моей мастерской, куда Васко заглядывает довольно часто, пользуясь любым поводом — выпить рюмку коньяку, обсудить новые репродукции, которые появляются в продаже крайне редко, или просто поболтать. Обычно его беседы кончаются грубыми анекдотами и «рогами и копытами», извлеченными из журналов. «Ну, довольно серьезных разговоров, — говорит он, — и так все ясно, лучше давай-ка прополощем подсознание». В мастерской полумрак, печка отбрасывает на стены огненные блики, в углу светится зеленый глазок радиоприемника, рождающего тихое журчание «Лунной сонаты». Васко сидит, небрежно откинувшись, спокойно и неподвижно, и лишь рука его повторяет одно и то же механическое движение — от губ к пепельнице и обратно.
Мастерская наполняется звуками: журчит река, волны в лунном свете похожи на серебристую чешую гигантской рыбы, зажатой ладонями берегов. Ракиты, окутанные смиренной скорбью, застыли в созерцании вод, сумрак напоен ароматами весенней равнины…
Но Раденов не будет самим собой, если не противопоставит красоте что-нибудь уродливое: он из тех типов, что подрисовывают усы Моне Лизе.