— Я не фанатик, всецело преданный какой-либо идее. Да и смысла нет менять одну скуку на другую. Абсурд — на абсурд… Ты интересовался когда-нибудь бутылками-путешественницами? — говорит он вдруг. — Моряки и разные исследователи пользовались ими с древнейших времен. Например, Христофор Колумб в тысяча четыреста девяносто первом году бросил в океан бутылку с посланием к испанской королеве Изабелле Первой, а получила ее Изабелла Вторая — в тысяча восемьсот пятьдесят втором. Послание великого мореплавателя проболталось в океане триста пятьдесят девять лет… Представь себе, бутылками пользовались и влюбленные. Кок с одного немецкого судна в тысяча восемьсот сорок втором году бросил в море бутылку с запиской, где объяснялся в любви некой Анне-Марии Дюйзен. — Имена и даты Васко приводит специально, чтобы я поразился его блестящей памяти. — Двадцать четыре года спустя письмо это нашли у берегов Англии и переслали этой женщине, которая уже давно была замужем за другим. Интересные истории с этими самыми бутылками, правда?..
— С бутылками-то? А как же. Без них жизнь никуда не годится! — восклицал и Маринский, взяв за горлышко полную бутылку и подняв ее дном к потолку, когда мы собрались у него в мастерской на день его рождения.
Он растрогался от выпитого вина и присутствия хорошеньких девушек, которые возлежали вокруг — на тахте и даже на полу. Одна из них, не вставая, небрежно притянула к себе стоящую у стены картину, а остальные повернули головы и хором принялись в простых, но сильных выражениях высказывать свое восхищение: «Великолепно, отлично, шедеврально, гениально!..» Здесь, в мастерской, где представлено все творчество Маринского (в том числе и то, что он пишет «для себя»), можно убедиться, насколько он энергичен, самовлюблен и пуст. Его творческая манера, как и стиль личной жизни, привнесена извне с той самоуверенностью, которая смущает молодых художников и импонирует тем юным существам, которые предпочитают джин ракии и сидят не на стульях, а на полу, демонстрируя этим современное мировосприятие.
Маринский, без умолку разглагольствуя о своих эстетических взглядах, подкладывал, подобно итальянским футуристам, динамит под фундамент существовавшего доселе искусства. Он умел витийствовать, этот утонченный крикун, и слушать его было даже забавно.
— Друзья, искусству необходимо освободиться от формы. Форма, подобно цепям, сковывает живопись по рукам и ногам…
В это время явился Васко Раденов. В мастерской царила полутьма. Лица девушек в приглушенном сине-зеленом свете казались утонченными, призрачными. Васко, мрачно прищурившись, шагнул вперед.
— Месье, вы сбились с пути? — спросила девица, на которую он наступил в темноте. — Но даже это не дает вам права ходить по людям.
— Пардон, пардон, я через них перешагиваю! — ответил Васко, переступил через девушку, словно через безжизненное тело, и, обернувшись, поклонился. — Венера, почему вы не займете подобающий вам пьедестал в музее современного искусства?
— У меня начисто отсутствует трудовой энтузиазм.
Рядом со мной пустовало кресло, и я предложил Васко сесть.
— Ненавижу мягкую мебель, оставшуюся со времен фашизма, — сказал он и улегся на полу, по соседству с толстой пышноволосой блондинкой.
Маринский сидел, запрокинув голову, упершись затылком в стену, задранный его подбородок постепенно терял очертания в сгущающихся сумерках, на бледном лице жили только глаза — горячие, страстные, он был похож на жреца, проповедующего секте свои каноны.
Кто-то из присутствующих художников сказал, что в утверждениях Маринского есть что-то тривиальное и нелогичное. Освободить искусство от формы значило бы освободить от формы и человека, и саму жизнь. В лучшем случае это ведет к давно всем надоевшему анархизму.
— Когда зерно готовится родить, оно теряет форму, — сказал Маринский, многозначительно подняв указательный палец.
— Гениально! — крикнул молодой человек, одетый во все черное.
— Гениально! — повторил и Роденский, но добавил: — Для таких слушателей, как мы…
— Не анархизм я проповедую, — продолжал Маринский, хлебнув из бутылки. — Отсутствие какой бы то ни было формы, свобода — вот конечная цель искусства. А в жизни форма — социальная условность, фальшивая одежда, маскхалат… Мир, война, хлеб насущный — всё преходяще, преходящее же не истинно. Освободите человека от его социальных одежд, освободите от того, что ему не присуще и не принадлежит, и вы увидите личность в ее истинном виде. Я хотел бы содрать с человека эти одежки… и не только их, но и саму кожу, чтоб увидеть, что он такое на самом деле…
— Для этого надо было закончить медицинский факультет, да к тому же с отличием, — перебила его соседка.
Маринский взглянул на нее презрительно.