В общем, мой приятель Нанко стал скрываться. Неделями пропадал в лесу вместе с несколькими односельчанами. От скуки они плели корзины из ежевичных прутьев. В деревню вернулись лишь поздней осенью, когда кампания по коллективизации прошла. Но весной, когда она возобновилась и когда в лесу еще пусто было и холодно, корзинщики стали прятаться по чердакам да подвалам.
Шипара из районного комитета опять явился. Он был злой на бедняков вроде Нанко. К тому времени я тоже приехал в деревню дней на десять. Мой приятель все еще играл в прятки, его вообще не было видно.
— Ну, я ему еще покажу, — говорил Шипара. — Я приставлю ему ко лбу дуло пистолета — и будь что будет! Ладно те, у кого хоть клочок земли, им будем читать молитвы до скончания века. А этот голодранец голодает, потому что упрям. Наш же, бедняцкий пес, а на нас же и лает! Хуже ничего не бывает! Ты ему дорогу указываешь в будущее, а он убегает в лес, точно кулацкий прихвостень.
Шипара был из тех мужиков, которых рождает революция, бескомпромиссный ее апостол, фанатик социальной справедливости. Часами мог говорить, приводя миллион доводов, увещевал, просил, объяснял с невероятным терпением. Правда, когда нервы не выдерживали, бывал вспыльчивым, резким, не терпел никаких возражений. Потому корзинщики и бежали от него как черт от ладана и прятались в своих норах. «Прячетесь в норах? Ну что ж, мы подождем, пока вы высунете свои морды! Будем ждать, потому что этого требует наш коммунистический долг! И вам не удастся наплевать на историю! — ярился Шипара. — Если бы мне раньше сказали, что есть такие люди, которые побегут от добра и правды, точно зайцы от охотничьей собаки, я б никогда не поверил, голову бы отдал на отсечение, что такого не может быть!..»
Однажды он пересек площадь на своем драндулете и въехал прямо во двор к Нанко. На крыльце стояла Нанкова жена, рядом — его мать, семидесятипятилетняя, сухая, как жердь, но все еще крепкая старуха. Звали ее «упрямой балканджийкой», потому что она была уроженкой Балканских гор и сильно отличалась по характеру от наших женщин. Муж ее давно умер, но она не вышла замуж во второй раз и одна растила четырех сыновей. Не дожидаясь вопросов, она сказала, что Нанко нет дома, и сунула руки под фартук. Соседи стали уже заглядывать во двор из-за ограды. Я тоже смотрел, как Шипара, колеблясь, переступает с ноги на ногу. Теперешний лейтенант Тошко был тогда шести-семилетним пацаном, впервые видел легковую машину, глаз не мог оторвать от нее. Очень ему хотелось потрогать ее. Шипара погладил мальчика по голове то ли просто от любви к детям, то ли для того, чтобы продемонстрировать обеим женщинам свои миролюбивые чувства.
— Хочешь быть шофером, когда вырастешь? — спросил он Тошко и усадил за руль.
— Хочу! — ответил Тошко.
И тогда шофер спросил у мальчугана об отце.
— Дома он, — сказал ребенок, польщенный благосклонностью дяденьки. — В печь залез, а мама прикрыла его сухими ветками.
Шипара взглянул в ту сторону, куда показал мальчик, и его нос, и без того острый и горбатый, побелел и еще более заострился — клюв, да и только! Сдвинув шапку на затылок, он потрогал то место на пояснице, где обычно висел наган, и направился к печи. Она была большая, в нее можно было засунуть разом штук десять калачей, и, как все деревенские печи, была вымазана желтой глиной.
— Вылезай! Посмотри в глаза революции! — крикнул Шипара. — Я пришел к тебе поговорить, а не ругаться.
Он еще несколько раз окликнул Нанко, но тот молчал. Шипара подозвал шофера, достал у него из кармана спички и поджег сухие ветки. Они затрещали и одна за другой стали исчезать в огне.
Балканджийка спустилась с крыльца и встала, как жердь, у печи, все еще держа руки под фартуком, а жена Нанко закрыла лицо платком и упала навзничь. Соседи с побелевшими лицами наблюдали из-за ограды за действиями Шипарова, который, стоя у печи, тоже выглядел неважно — у него было такое лицо, будто ему отпиливали палец… Сухие ветки скоро разгорелись, и пламя полностью закрыло отверстие печи. Двое соседей не выдержали, перескочили через забор, стали кричать:
— Он же упрямый балканджия! Живьем сгорит, а не выйдет. Товарищ Шипаров, большой грех на душу берешь!
В этот момент послышались пронзительные гудки клаксона. Тошко наконец понял, где надо нажимать, и теперь при каждом гудке хохотал, как дикарь. Все это похоже было на спектакль. Клаксон гудел, будто нарочно увеличивая напряжение, предрекая развязку. Одна из соседок, громко вскрикнув, перебежала через двор и вернулась с ведром воды. Тогда Балканджийка сказала спокойным, ровным голосом:
— Когда я девушкой была, пришли к нам однажды турки, связали руки отцу, повели его к ореховому дереву вешать. А он мне сказал: «Марийка, поди достань из сундука матери чистую рубашку. Хочу переодеться». Я дала ему рубашку, он переоделся. Турки набросили ему на шею веревку, а я поднялась в дом и перекрестилась.