— Смеется, гладит меня по голове, говорит, я для него единственная на свете радость. Мама умерла от столбняка — на ржавый гвоздь напоролась. С тех пор отец вбил себе в голову, что и я могу заболеть столбняком. Все время учит, как я должна ступать, по какой дороге лучше ходить, какие туфли надевать. И, рассердившись, показывает, какие огромные у него кулачищи…
— Кулачищи?
— Да, отец у меня огромного роста. Он, верно, самый крупный в нашем селе, не зря же его прозвали Детиной.
Аленке не чужды наблюдательность и чувство юмора, и это меня радует. Она так рассказывает, что я живо все представляю: вот он приходит на обед, его огромные ручищи измазаны кирпичной пылью, он ест с великаньим аппетитом и ложится отдыхать — ступни его торчат далеко за пределами кровати, а храп подобен урчанию бетономешалки. Аленка поглядывает на часы и, когда стрелки показывают половину второго, будит его, поливает из ковшика на руки, чтобы он промыл глаза, а потом провожает до порога; стоя в открытых сенях, она ждет того момента, когда его огромная фигура заполнит собой узкий проем калитки…
— Когда я ему сказала, что вы меня рисуете, у него аж челюсть отвисла, даже жевать перестал. Сидит, глаза вытаращив.
— А вы?
— Неудобно, говорю, отказывать.
— А он?
— Спросил, в каком это виде и как вы меня рисуете. Я объяснила, что стоите у мольберта и, поглядывая на меня, водите кистью по полотну. «А ты, — говорит, — видела, что он там малюет?» — «Не-а, — отвечаю, — мне-то какое дело!» На другой день спросил, отнесла ли я молоко. Я сказала, что передала бутылку с соседкой. Он нахмурился и сердито так: «Чтоб больше туда ни ногой! Кто знает, что он за птица такая… Значит, договорились?» — это его любимое выражение. А вечером, когда ложились, из другой комнаты кричит: «Никакого рисования! Ты меня поняла?» Вчера перед отъездом — их бригаду послали в соседнее село, что-то там строить, — велел днем из дому не выходить и ночью одной не оставаться, позвать к себе Венету. И снова: «Значит, договорились!»
— Итак, вы скрываете от отца, что продолжаете позировать… — сказал я. — А самой-то вам не надоело?
— Нет, — ответила Аленка. — Мне приятно.
Я ложусь рядом с ней на песок так, что наши головы почти соприкасаются. Она просеивает песок сквозь пальцы, роет туннели, потом разрушает их. Я пристально рассматриваю ее лицо в различных ракурсах — нос, губы, подбородок… Никогда еще мы не были так близко друг к другу. Но я не чувствую, чтобы эта близость Аленку волновала. Владеет собой или вправду я ей безразличен?
Я смотрю на часы и говорю себе: в течение минуты я должен решить, что сделать — приласкать ее или пойти купаться. Проходит минута, другая, дыхание мое учащается, сердце глухо стучит в песок. Верно, она слышит его удары и смеется над моим малодушием. А может, радуется, что и сегодня я избавил ее от той минуты, которой она так боится.
Мы продолжаем лежать. Она совсем рядом, милая, беззащитная, стоит протянуть руку — и горьковатый запах ее волос сольется с моим дыханием. Не будет ли моя любовь стоить ей слишком дорого? Или я рассуждаю, как старомодный моралист?.. Не окажется ли потом, что я кому-то уступил свое счастье? Или это низко и аморально? Но разве не мещанство — предварительно думать, во что обойдется наше счастье?..
Я протягиваю руку и касаюсь коричневого абриса ее плеча. Аленка закрывает глаза. Ресницы ее дрожат, кожа теплая, гладкая… Но под кожей холод, моя ладонь улавливает холодный озноб — озноб ужаса и стыда…
И вот она уже лежит на моей руке, слабая и безвольная, на щеках ее слезы, на губах жалкая улыбка. Я целую эту улыбку…
Послеполуденный час, я на вилле один и буквально изнемогаю от одиночества. Напрасно я призываю на помощь «мужскую гордость и холодное равнодушие», рука с часами то и дело сама механически приподнимается, я смотрю на циферблат и повторяю с нетерпением гимназиста: «Еще целых шестнадцать часов… пятнадцать… десять…» Пройдет целая вечность, прежде чем я увижу Аленку! Я вспоминаю, как мы молча расстались, как она шла, опустив голову, словно над ней надругались, а потом побежала вверх по тропке и скрылась за холмом. О том, что она придет после обеда, мы не договаривались, но меня вдруг охватывает лихорадочное возбуждение, я начинаю убеждать себя, что до конца дня она непременно придет. Да, я жду, понимая, что это глупо, я стою у окна и смотрю на белую дорогу. Дорога пуста, но я повторяю, как заклинание: «Она придет, она придет…»