— Случается, доктор и поможет… если дело не совсем худо. Но, коли суждено человеку помереть, все едино помрет. На все божья воля, грех один — господа искушать. Разве не так? — Он хотел убедиться, что никого не обидел. — Дескать, хоть облегчение ему будет, — это мы так думали, сам-то больной уже ничего не хотел.
«Чувствую, — говорит, — пришел мой последний час, так что с лекарем ли, без лекаря — все едино помирать». А крестница его знай твердит: «Уж вы, дедушка, съездите, чтобы потом люди не сказали, будто, мол, я жадная, только б скорей обобрать его да закопать». У него тринадцать золотых еще осталось, гроб в каморке стоит и одежа на смерть приготовлена, так что и доктору, и на похороны небось хватит.
Он ведь дротарил, ремесло свое знал, ходил по людям, глиняную посуду проволокой оплетал, вот двести золотых и заработал.
Сотню Марунякам одолжил, тем, что из Предней Крчи. Они родня ему дальняя, и дал-то он им так, на слово поверил. Они, правду сказать, и не отказываются, да только говорят — теперь у них нет. Мол, закажут потом службу за упокой его души. И пан капеллан об этом знают. Ну, а со второй сотней он к этой своей крестнице и перебрался. Только какая же она крестница? Бог ее знает, кто ее крестил. Седьмая вода на киселе она ему. Да уж люди всякие бывают, все мы божьи дети. Несчастная такая баба, сами увидите… Ничего-то у нее нет, одна избенка эта, да что своими руками по людям заработает… Девчонке-то ее года четыре будет. Ну, а сам он говорит, мол, все, что у него останется, ей за уход, пускай хоть завтра помрет. Умирать-то он еще с прошлой осени все каждый день собирается.
Вернулся он из своих хождений больной, нет, говорит, сил по свету с ремеслом бродить, дышать невмоготу стало.
«Нешто мы не люди, — это крестница-то ему, — раз вы ко мне со всем доверием, оставайтесь, я уж вас догляжу».
Домушко невелик, мужик ее по свету шатается бог весть где, — неторопливо продолжал старик, — так что поместились. Мужик-то ее прямо нелюдь какой-то. Ребятенка с ней нажил, а в жены и не взял: мол, пойду заработаю на свадьбу…
Мы уж ей говорили: «Агнеса, на черта ли вам этот пир сдался, уж вы соединитесь сперва перед богом. Куда же это годится? Не отпускай ты его, пока не женится, ведь дитя без имени останется». Да, видно, ослепла баба. Отпустила его, и вот уже три года, как ушел, и ни слуху ни духу о нем, да что с него взять, одно слово — бродяга! А может, это совесть гоняет его по белу свету, и опять же ей это в наказание. Видать, бог так рассудил. От жандарма уйдешь, а вот от совести — не скроешься. Могли ведь пожениться и жить, как все люди живут. А теперь и она одна, и он бобылем. Он-то еще ладно, а она вот, вишь, всем глаза колет. Грех-то старый, а срам вот он, при ней остался.
Так что вот эта Агнеса его и пригрела, сразу как он с заработков вернулся. Уж видно, судьба его к ней привела. Она сказала: «Дров себе привезете, муки и жира купите, я вам и сготовлю. На печке никто не спит… вы и ложитесь, а высоко будет — на лавке себе постелите. А вы мне за это за дитем присмотрите, пока меня не будет. Другого мне от вас ничего и не надобно».
«Вот и ладно, дочка, — говорит, — я домой помирать пришел. Ну а коли поживу еще немного, так мне оно в радость дом постеречь, да за девчонкой присмотреть, ежели бояться меня не будет…»
И тут же за пряником послал. Девчонка-то его «тятей» кличет и льнет к нему, как к отцу родному. А уж какой он ей подарок в память о себе приготовил! Позвал давеча старосту и всех из правления да составил бумагу — всю ту сотню этой сиротке завещал! — Старик покачал головой: — Одни ему говорили, чтоб он лучше о душе своей подумал, а другие — что, мол, у капеллана и без того всего полно! И то правда, дом у него — полная чаша, — он опять кивнул головой. — А это, дескать, ей за заботу ее и ласку.
Оно и то сказать, она женщина порядочная, кабы не тот старый грех.