У него отдельная камера, дров зимой ему хватает, потому что он в камере и работает; захочет выйти — говорит, что идет нарезать прутьев или за доской; надзиратели давно знают, что человек он честный, дружески благодарили его за люльку, за тележку, даже сам пан директор табаком его угощал, и надзиратели иной раз зовут его с собой в корчму, хотя он, мол, много пить не может, от рюмки сливовицы его уже шатает.
Как корзинщик разгуливал под моим окном, нередко и без присмотра, так и дрозд иной раз забирался далеко от своей клетки, скакал по пню, по траве; перед одним были открытые ворота, перед другим — распахнутая дверца, но думали ли они о бегстве?
— Вот уж скоро, в ноябре, выйдут три года, что я здесь, и меня отпустят. Придет пан адвокат, прочитает мне с серьезным видом проповедь, чтоб я больше не воровал, а когда закончит, улыбнется и спросит, скоро ли, мол, мы снова увидимся. Они меня уже знают и рады видеть. Им жалко было бы со мной расстаться. Да и арестантам тоже. Я им тут всем как отец родной или брат. Если кто завшивеет, даю керосину, гребень. У меня ножиков с десяток. Надзиратели отберут их у арестантов, а я снова раздаю, как вот вам. А когда иду за прутьями и прочим, прошу в помощники таких, которым, вижу, тяжелей всех в тюрьме, вот они и успокоятся недели на две. И покурит в свое удовольствие — у меня солдатского табаку много, да я его не люблю, вот и раздаю, а вам он по вкусу, правда? Так я, человек привычный, другим помогаю. Мы, к примеру, на днях прутьев столько нарезали, что мне за всю зиму не извести. А я их порчу, вот каждую неделю и ходим резать. И зимой тоже. Проберет их там мороз до костей, они и тюрьмой довольны.
— Вы здесь для всех нас благодетель, но не бойтесь, проживете и на воле, было б лишь желание трудиться. Неужели вам не хочется на свободу? У меня вот прямо голова кружится, как о ней подумаю…
— А на что мне свобода? Чтобы голодать, чтобы негде было зимой обогреться, выспаться? Бродяжить? Побираться Христа ради? Замерзнуть где на дороге? Я и этого хлебнул. Жить-то хочется, а на воле — неизвестно, как проживешь. Я, пане, попал раз в больницу, молодым еще, а дело было зимой. Лежал там со мной ремесленник один, лакировщик, с воспалением легких. Выздоровел, ходить уже мог, повеселел, и доктора его выпроваживать стали. А у него нет ни гроша. «Как пойдешь «на волю», — говорил он. — Снег — это тебе не хлеб, а мороз — не шуба». Придет доктор больных осматривать, — он и спрячется или, если его ловили, начнет колотить кулаками в стену, кусаться, мел есть, и его снова признавали больным… Табак солдатский у него был, и он дымил, как старый турок, чтобы только в легких болезнь придержать, хоть до весны, пока работа не появится… Дотянул он в больнице до весны, а потом летом все равно помер от чахотки. Я-то по-другому придумал. Я ведь занимался своим ремеслом даже в самом Кракове, а чем больше город, тем и нищета больше. Ни прожить, ни прокормиться, ни одеться, и женщина тоже денег стоит… Когда ты ее любишь, а заплатить нечем, так и украдешь, если в самом деле любишь, потому что боишься, как бы она тебя не бросила и к другому не прилипла. Стыд, да и сердце этого не позволяет. Схватят тебя, под замок запрут, судят — стыдно на свет глядеть. Переберешься на другое место, а там опять то же самое — женщины да нищета везде есть. Снова тебя сажают, и начинаешь ты к такой жизни привыкать, начинает она тебе нравиться. Пане, как я плакал по своей жене… но дошли слухи, что она уже во вторых, в третьих руках… Не станешь же биться головой об стену или мел есть, эдак и жизни решишься, как тот мой приятель. А здесь, без женщин, никаких забот. Здесь вообще легче живется. Два-три раза сюда попасть — и привыкнешь; если поначалу судьи совещаются, не много ли тебе будет трех-четырех дней, то потом и с трех-четырех лет не скостят и дня, — и поляк отрезал от прута конец с палец длиной. — Неохота отсюда уходить. К людям привык, да и стен этих как-то жаль…
— Вы как этот дрозд. Уже сколько раз у него была дверца раскрыта, а он не улетает…
— Да он глупый. Петь не научился, так его, на зиму глядя, и выгонят — так надзиратели говорили. Меня тоже выставят, но у меня голова на плечах. Не придется и притронуться к часам какого-нибудь господина, я сам полицейского позову или сорву у кого шапку с головы и побегу, — вот и вернусь сюда снова на полгода.
— А летом?
— Летом… Летом везде хорошо… и здесь тоже. Ни жарко, ни холодно…
— И вы уже не хотите отсюда выбраться?
— Нет; вот только, пане, одного я боюсь — когда уж силы не станет корзины плести, как бы и меня не выкинули, будто этого дрозда, за то, что петь не умеет…
На кусок хлеба