— Шибко не горячись, приятель, — уже несколько размягченным голосом сказал Лещов, хрустя головкой лука, размалываемой на крепких зубах. Он расстегнул тужурку и пододвинулся ближе к столу. — О делах после поговорим, давай-ка теперь выпьем, да, э-э, не кликнуть ли Таньку, самовар пусть ставит… Она баба ядреная, как я приметил. Припас для себя, греховодник? Ха-ха! А может, еще какая сыщется половчее? Спать не придется, лошади отдохнут — и тронемся. Ты с нами поедешь, дорогу покажешь к сторожке… А сейчас погуляем малость — все одно, приятель, жизнь собачья, все в езде да разгонах. Веришь, домой по полмесяца не заезжаю. Жена там, надо думать, хи-хи! Ну и я не зеваю, где можно! Да ты чего ходишь, точно тебя кто колом по башке угостил? Не журись, ходи веселее, поддавай жару! С твоим капиталом да чтобы задумываться, ведь ты теперь помещик… Гуляй, душа!
Лещов преобразился: весело подмигивал, притопывал ногами, подкручивал усики — гусар, лихой гусар, да и только!
Буров провел рукой по лицу, пригладил волосы.
— Так я пойду, распоряжусь. И баловник же ты, Степаныч, небось по всему уезду бабы да девки от тебя плачут, — деланно игриво сказал он, сгоняя с лица хмурые тени, и погрозил пальцем ухмыляющемуся уряднику. — А ты тут закуси покамест, заправься, а не то того барина побуди, поговорить чтобы — он насчет этого дошлый, хоть куды!
С этими словами Буров вышел в сени, накинул шубу, на ходу надел шапку. Дверью — не сдержался — хлопнул от сердца.
Лещов только усмехнулся и, взяв коробку сардинок, выложил все содержимое на свою тарелку.
— Ладно, хлопай, пожалуй, меня этим не проймешь! Форс-то я из тебя выбью… Что, солоно бумажник раскрывать? Хе-хе! Заставлю, батюшка, заставлю! У Лещова еще никто сух не выворачивался!
В людской кухне жарко и по-ночному тихо. Хорошо слышно, как шуршат тараканы, точно шелестят старые листки бумаги. Изредка всхрапнет или застонет во сне один из стражников, растянувшихся на лавках в сапогах и во всей амуниции, с шинелями под головами. Лежать неудобно, они то и дело повертываются, звеня шпорами, кряхтят и бормочут.
Каждый раз вздрагивает и повертывает голову на непривычный звук сидящий за столом Костя. Он примостился у самой лампы, слабо освещающей небольшое пространство на приземистом, длинном столе, занимающем чуть не треть избы. Почерневшая, обшарпанная до лоска столешница, конопатая, изрезанная и истыканная ножами, вся в широких щелях между выпершими из шпунтов досками, заполненных черной замазкой из хлебных крошек, остатков пищи и грязи, затвердевшей, как кость, за те полвека, что отсидели за ним два поколения первинской дворни. Стол этот словно врос в избитый тяжелыми мужицкими сапогами пол.
Вплотную к жестяной лампе с треснувшим нечищеным стеклом лежит затрепанная книжка с замусоленными до черноты уголками страниц. Над ней склонил Костя свою белокурую взъерошенную голову. Он весь углубился в чтение: губы его шевелятся, беззвучно повторяя прочитанное. Так легче. По освещенному месту стола то и дело мелькают рыжие спинки проворных тараканов.
От множества застоявшихся запахов и испарений дух в низком помещении спертый, невпродох.
— Бабушка Дарья, а бабушка, — вдруг громко и чуть испуганно зовет мальчик. — Деда Миколы все нет.
— А? Что? — Сонный голос с печки звучит встревоженно. — Миколай-то? Он небось в анжерею к себе убрел, на дворе мороз, у него сердце не на месте. — Старуха протяжно, в голос, зевнула и перекрестила рот. — Беспокойный старик, заботливый. Давеча есть не стал, водицы из кадки испил, с тем и лег.
— Поздно, бабушка, еще когда хозяин за Таней приходил, сказал, одиннадцать доходит. Сейчас за полночь.
— Ништо ему, небось там задремал. А ты все с книжкой, Костя, умница. Грамотным станешь, не то что мы, прости господи, век маемся в темноте. Даром что сирота, с грамотой в люди выйдешь, будешь где приказчиком или еще кем…
Старушка уселась на край печи, свесив худые ноги с изуродованными простудой пальцами. Она выспалась и рада поговорить, скоротать длинные ночные часы, когда томит бессонница и одолевают невеселые бобыльи думы.
— И впрямь долго… Ты сбегай-ка к нему: не ровен час, с ним что и приключилось. Наше дело стариковское — долго ли до греха! И то сказать, он с лица весь сменился, я давеча приметила. — Старушка вдруг встревожилась. — Ты никак сумлеваешься? Месячно на дворе, соколик, что днем видать. Живо добежишь.
— Я разве боюсь? Скинь-ка мне, бабушка, портянки.
Колкий морозный воздух сразу пробрал Костю, на ходу застегивавшего наспех надетую куртку. Полный месяц повис в густо-синем небе над головой. От деревьев, кустов и строений легли короткие черные тени. Промерзшая земля вся в ледяных кристалликах и отливает холодным металлическим блеском. Шаги отдаются гулко, по всему парку. Темнеющий дом кое-где блестит стеклами, там, где приказчиком были отодраны доски. Липовые аллеи проглядываются из конца в конец. В неживом, синеватом и сильном свете все выглядит сказочным.