Петрарка еще в сравнительно молодые годы достиг необыкновенной славы, и по временам может казаться, что он считал эту славу естественной данью своему гению, что он действительно был проникнут сознанием своего величия. В его поэме «Африка» сначала старший Сципион{206}
, потом Энний{207}, предсказывают, что в отдаленном поколении явится юноша именем Франциск, который вернет муз из изгнания, воспоет подвиги младшего Сципиона{208}, восстановит славу великих мужей Рима и венчается лавровым венком. В других местах он ставит себя на одну доску с Горацием, Цицероном и Вергилием; он обещает предать бессмертию имя Карла IV{209}, и в благодарность за благодеяния, оказанные ему Франческо Каррарским{210} пишет последнему письмо. Казалось бы, какое гордое самосознание гения! Но это впечатление обманчиво. Стоит какому-нибудь критику указать метрическую погрешность в одном из его латинских стихов, – он разразится целым стихотворным посланием, полным ярости и грубой брани, где дерзкий критик приравнивается к бешеной собаке, к обезьяне, дразнящей тигров, к пауку, соперничающему с Минервой в ткацком искусстве. Когда некто, кого он считал своим другом, осмелился усомниться в его правах на лавровый венок, он поражает его двумя стихотворными посланиями, где обливает грязью своего «врага», ссылается на короля Роберта{211}, который будто бы, забывая о сне и пище, целые ночи проводил за чтением его стихов, и хвастает своей известностью: «Мои стихи знают и хвалят на Тибре, в Неаполе, на родине Назона, Флакка{212} и Цицерона, во Франции и на Роне». Он не раз уверяет, что «лай собак не тревожит его», что он «не боится слов», что презирает рукоплескания толпы; он называет своих врагов пьяницами, собаками, черными воронами, старающимися найти пятна на лебедях, жужжащими насекомыми и болтливыми сороками; но достаточно кому-нибудь задеть его единым словом, – и он выходит из себя и нет предела его ненависти и гневу, брани и жалобам; достаточно булавочного укола, чтобы он потерял самообладание и в припадке ярости стал попирать ногами те нравственные идеалы, которых он так охотно выставляет себя носителем. Когда в Венеции четверо молодых аверроистов осмелились признать его «хорошим, но невежественным человеком», он издает против них обширный трактат, где, прикрывшись лицемерным смирением и доброжелательностью, тайком жалит и осыпает инсинуациями своих «друзей»; хуже того, он спускается до роли доносчика, явно стараясь выставить их безбожниками, врагами веры и Христа; он был бы, кажется, не прочь навлечь на дерзких страшную кару церковного суда. Какой-то кардинал, бывший раньше его другом, резко отозвался о нем в кругу прочих кардиналов; он упрекал Петрарку в невежестве, утверждал, что все лучшее украдено им у древних, обвинял его в том, что он вечно домогается церковных мест, и в том, что живет при дворах тиранов, которые питаются потом и кровью нищих и вдов. Когда об этом отзыве сообщили Петрарке, он разразился, конечно, целым потоком ругательств и жалоб, и еще через год, уже незадолго до смерти, издал против прежнего друга страстную инвективу, где выставлял его вместилищем всех возможных пороков, извергом, достигшим кардинальской шапки лишь благодаря знатности своей семьи и путем симонии. Куда девалось недоступное величие vetes[4], раздающего бессмертие? Петрарка дрожит за свою славу, точно боится, что ее отнимут у него; в каждой нападке он видит злостное желание умалить свои заслуги, ему страшен каждый противник хотя бы самый ничтожный. Alma sdegnosa[5] Данте, его неуязвимая гордость чужды Петрарке; его тщеславие трусливо и подозрительно.