Мебель в «гостиной» жалкая: старый черно-кожаный диван и такое же кресло, два стула, кушетка старая, ломберный стол, правда, огарёвский, красного дерева, но крышка качается; полки для книг – на них книг нет, а лежат бумаги, ее рукописи, тетради детей; в углу небольшой старый парусиновый чемодан, запертый на ключ: там – реликвии: портреты, письма и пр. Этот чемоданчик – большая драгоценность.
В большой комнате – стол у окна, стулья, кровать и большой деревянный ящик, ширмы, за которыми спит младшая девочка, старшая спит в каморке рядом с гостиной. На окнах занавесок нет. Всюду беспорядок, грязь. А сама чистенькая и дети чисты.
Приняла она меня с видимым смущением; она годами не видела свежих людей, особенно из столицы. Очевидно для меня, на столе кипел самовар; она заварила чай, налила мне и придвинула сахарницу; я положил сахару и хлебнул – невыносимо пахло керосином. Тут же стояло в тарелке немного бисквита и лежал на блюдце кусочек лимона; чтобы заглушить запах керосина, я потянулся к лимону; она отрезала несколько кусочков и не вытерла ножа – он скоро покрылся черными пятнами. Понемногу разговорились; я просидел у нее в этот первый раз часов 6. Несколько раз спрашивал, не устала ли она, но она говорила, что нет и что она охотно рассказывает. Многие из ее рассказов я потом записал. Она сама говорит, что память ее ослабела. Притом, она – женщина, и с умом не широким. Ее рассказы – большею частью житейские происшествия, мелочи, и никогда не идут дальше общих наблюдений: «он был необыкновенно снисходителен ко всем», или «я не знаю более обаятельной улыбки и взгляда, чем у Тургенева» или «он (Тургенев) умел сидеть за столом несколько часов и буквально не замечать присутствия многих лиц; это было какое-то удивительное manque de savoir vivre (недостаток обходительности, вежливости)». Многое и я ей рассказывал; рассказал вкратце свою биографию. Вечером она показала мне много портретов (из чемоданчика). Притом она забывает, что она уже сама напечатала или Т Пассек с ее слов, и рассказывает это, а я все это до мелочей знаю.
Она посоветовала мне съездить в Старое Акшено, говоря, что там есть хорошие портреты Огарёва. Я сказал, что поеду завтра же, пробуду там часа два и в тот же день вернусь, а затем еще останусь в Саранске на день.
Ушел я, должно быть, в 11 час. Она дала мне на ночь прочитать некоторые свои рукописи и сказала, что к утру приготовит мне письмо к Нат. Ник. Сатиной. Утром в воскресенье я пришел к ней в 10½час. Письмо уже было готово. Я просидел часа полтора, затем вместе с младшей девочкой пошел на почтовую станцую нанять лошадей. Был последний день масленицы, и все ямщики были пьяны. Тем не менее обещали через полчаса подать лошадей, договорился за 2 р. 50 к. – считается 35 верст. Оттуда пошел с девочкой в потребительскую лавку и купил ей и Оле по коробке конфет с сюрпризами. Затем вернулся в гостиницу, переоделся, т. е. надел тужурку, и принялся ждать лошадей. Не решился идти обедать, – думал, сейчас подадут. Прошел час, полтора – нету; посылаю человека из гостиницы. Оказывается, еще и не думали запрягать – он только разбудил ямщика. Наконец, в 2½ ч. подали лошадей; ехать часа три, а я, кроме пустого чая утром, ничего не ел. Ну, зашел в «кондитерскую», купил фунт хлеба и две плитки шоколада, сел и поехал. День был теплый, я был в шубе и ноги покрыл пледом. Как выехали из города, я стал щипать хлеб и прикусывать шоколад; ел с жадностью, хотя рука замерзла. Вообще в поле оказалось очень холодно, особенно ногам. Картина была для меня удивительная: эти две белые равнины с обеих сторон, деревни, татарские села с мечетями и пр. – в первый раз видел все это. Ехал с колоколом, и народ кланялся. Часов в 6 подъехали, наконец, к господскому дому; это хутор (Шалма по имени реки) в полутора верстах от Старого Акшена. Дом большой, новый (деревянный, конечно). Выходит горничная, спрашивает, оказывается Нат. Ник. уехала в Акшено. Я попросил, чтобы за ней послали, дал посыльному письмо Огарёвой (так советовала последняя), а сам, промерзший до костей, вошел в дом; горничная предложила поставить самовар, я не протестовал.