В последнем из приведенных текстов Брюсова необходимо отметить еще ритмико-синтаксическое построение первого стиха, восходящее к строке тютчевских «Сумерек»: «Сумрак тихий, сумрак сонный» – и весьма распространенное в поэзии XX века. Например: «Сумрак тихий, сумрак тайный» (Брюсов); «Гаснут краски, молкнут звуки», «Меркнут краски, молкнут звуки» (зачины строф в стихотворении Вяч. Иванова «Усталость» – в «Кормчих звездах»); «Вечер тихий, вечер кроткий» (С. Городецкий); «Сумрак серый, сумрак серый» (Хлебников, зачин поэмы «Ночь перед Советами») и т. п. Мандельштам в том же 1910 г., к которому относится рассматриваемый текст, написал стихотворение, начинающееся строкой того же строения – «Вечер нежный, сумрак важный». Таким образом, «В сумраке» Брюсова могло быть в поле его внимания и тогда, когда он слышал скорее «пушкинский», чем «тютчевский» сумрак.
2. К последнему четверостишию в «Медлительнее снежный улей…» К. Ф. Тарановский указал последний же катрен «Зимы» Андрея Белого[1137]
. Близкие соответствия (мороз, метафорические алмазы и стрекозы) после этого указания очевидны. Но и здесь обнаруживается реминисценция текста XIX века – «вечности мороз» восходит, по-видимому, к переводу Фета из Рюккерта: «Не хочу морозной я / Вечности, / А хочу бесслезной я / Младости»[1138]. Корреспондирующие элементы в текстах Белого и Фета: беспечальный (8-я строфа «Зимы») – бесслезная, а также гедонистические поэтизмы: «бокал хрустальный / Играет пеной кружевной» в том же катрене «Зимы» – и «миртовая беседка», противопоставленная «ветке кипарисной» как символу смерти во 2-й строфе перевода Фета. Всем этим элементам у Мандельштама функционально соответствуют «бирюзовая вуаль» и «трепетание стрекоз / Быстроживущих, синеглазых».Через четверть века в реквиеме по Белому, посмертный портрет которого начат «голубыми глазами», возникают и «синеглазы<е> стрекозы смерти»[1139]
, и «ледяная» вечность[1140], и младость. Вечность имплицирована через бесконечно («лежи, бесконечно прямясь»)[1141], что поддержано в соседних строфах такими лексемами, как «потомки», «грядущие», и мотивом запечатления для потомков. Эта вечность контекстуально тождественна посмертной, вневременной молодости («Так лежи, молодей и лежи <…>») – в противоположность молодости в обычном смысле слова («Да не спросят тебя молодые <…>»). Подтверждением того, что указанные мотивы могут связываться с Фетом, является строка «Налетели на мертвого жирные карандаши», поскольку она явно из стихов о Фете в старости: «И всегда одышкой болен / Фета жирный карандаш» («Дайте Тютчеву стрекозу…»).3. Имя Бенедиктова упоминается в связи с Мандельштамом, кажется, только по поводу перевода «La Curée» Барбье. Между тем стихотворение об Ахматовой, особенно вторая строфа, довольно явственно зависимо от стихотворения Бенедиктова, полное название которого «Рашель (Написано после появления ее в ролях Федры и Гермионы)»[1142]
:Старик Расин взрывает недраСвоей могилы и глядит —Его истерзанная ФедраВ венце бессмертия стоит.Для первой строфы следует учесть те фрагменты текста Бенедиктова, в которых проведено уподобление актрисы статуарному и живописному изображению:
Едва ли не самое любопытное – воспроизведение глаголов глядеть
и стоять, со значительным усилением конструктивной функции второго из них – в соответствии с общим отличием от источника: остановкой движения (моторность полностью снята) и понижением эмоционального тона (ср. «спадая с плеч <…> шаль», контрастирующее с «взброшенные руки взвила», при общем семантическом признаке, который может быть передан словами Бенедиктова змеиться, виться, течь).