Чарли Паркер был одним из первых глубоководных джаз-музыкантов, завоевавших внимание широкой публики. Возможно, роковая преждевременная смерть в 1955 году помогла зацементировать его дурную славу, но статус героя мифа Паркеру был обеспечен. Пухлый, одетый в скучный костюм Икар с острыми когтями – одержимые поклонники бибопа уже и так возвели его в культ. Вскоре после его невнятной кончины в возрасте 34 лет Нью-Йорк испещрили трогательные граффити с надписью «Птица жив!». Печальный конец Паркера породил на свет мириады его загробных жизней: он был музыкальным колоссом, образцовым творцом-модернистом, противоречивым символом расовой политики и даже, наконец, счастливым героем почетного, посмертно снятого голливудского байопика. Жесткая, трудная для понимания музыка Паркера постепенно отошла на второй план; куда больше его прославил губительный, невоздержанный образ жизни и тот факт, что он был единственным арт-наркоманом до Фассбиндера, который толстел, а не худел по мере усугубления зависимости; а еще тот факт, что в последние свои годы он скатился до немощи и полного упадка сил, а умер среди чужой роскоши, в светском гнезде, жилище дочери Ротшильдов, «баронессы джаза» Панноники де Кенигсвартер[44]
.Истинно верующие хотят реабилитировать глубоко деградировавший ныне (как они считают) образ Паркера, перемещая фокус на смелость и сложность его музыки; шансов тут заведомо мало, учитывая, что многих рядовых слушателей одно лишь упоминание уменьшенной квинты или «блуждающей» терцдецимы уже отпугивает. Даже если вы любите эту музыку полжизни, математический жаргон теории джаза все равно может быть вам понятен не больше, чем книга о логарифмах, запеченная в глине. Биографы сначала должны объяснить традицию, в рамках которой Паркер сформировался как музыкант – сольная импровизация в ансамблевой музыке, – но также преподнести его собственный колючий, жалящий стиль игры как результат жизненного опыта отдельно взятого ранимого человека и никого другого. А жил он внутри строго очерченных рамок и, соответственно, на пределе напряжения. Цитируемые во всех этих биографиях дряблые, иссохшие, престарелые его соратники подтверждают, что еще с ранних лет Паркер явно выделялся на общем фоне: он был одним из тех персонажей, которые только входят в комнату, и все социальное пространство мгновенно подстраивается под заданный ими лихорадочный темп. Даже те современники, которым Паркер никогда не нравился, не пытаются этого отрицать: он вдыхал искру жизни в серые будни, выжимал вас как лимон и оставлял подергиваться в конвульсиях. Он брал инициативу в свои руки, затыкал всех за пояс, выбивал почву из-под ног – как на сцене, так и вне ее. Если хотите обратить внимание на незаурядный стиль игры Паркера с помощью разговоров о хроматических гаммах и вариативных аккордах, постарайтесь найти способ сделать это так, чтобы полностью не вычеркнуть из рассказа полидипсический хаос его личности. Песня Паркера была категорически несентиментальной, местами резкой, порывистой: все свои чары соблазнителя он применял в личной жизни, а не в творчестве. Так почему же эта шипастая, суровая музыка до сих пор трогает так многих из нас?
Почти на всех сохранившихся фотографиях Паркера мы видим то, что можно назвать не иначе, как характерной ухмылкой. Трезв он или под кайфом, твердо стоит на своих двоих или пошатываясь – все равно на лице всегда одно: естественная безмятежность бодхисаттвы, принятие всего, что бы ни случилось дальше. Полная катастрофа! Кажется, что он соединяет противоречащие друг другу безразличие и алчность в одной зыбкой, мультяшной улыбке. Существует снимок 1948 года, на котором Паркер, черт знает чем закидывавшийся и накидывавшийся весь вечер с корешами, напоминает Бибендума в полосатом костюме, которого завуалированно «выводят» из клуба чопорный барабанщик Макс Роуч и восторженный последователь Паркера Дин Бенедетти; Птица безнадежно помятый, но все так же улыбается, и даже шире, чем обычно: улыбка его пугающе похожа на победную.