Обстановка разрядилась. Все отправились на кухню и вернулись с блюдом холодного мяса и новыми бутылками пива. Поев и выпив, они стали просить доктора что-нибудь рассказать. Доктор вытащил из кармана маленький перочинный ножичек, отделанный перламутром, и принялся чистить ногти.
– Мы заговорили об игре, – начал он, – и мне припомнился один вечер, году в двадцать первом, когда меня зазвал в свою контору толстяк Манелья. Глядя на него, такого пузатого и трясущегося, никто и представить себе не мог, что он обращается с картами деликатно, точна дама. Я не почитаю себя завистником, – провозгласил он, вызывающе оглядев всех по очереди, – но я всегда завидовал Манелье. И сейчас еще я прямо диву даюсь, вспоминая о том, какие чудеса выделывал покойник руками, в то время как вы сидели раскрыв рот. Но что толку, как-то на рассвете его прохватило росой, и меньше чем через сутки он отправился на тот свет от двустороннего воспаления легких.
В тот вечер мы вместе поужинали, и толстяк попросил меня проводить его до конторы, где он с друзьями думал поиграть в труко [37]
. Я и не знал, что у толстяка была контора и вообще какое-то дело, но стояла жара, мы плотно поели, и мне подумалось, что невредно проветриться перед сном. Меня удивило, что он решил идти пешком, особенно когда я увидел, как он сопит и пыхтит, но просто до тех пор он ничем не проявлял свою жадность и любовь к деньгам. Однако я еще больше удивился, когда он вошел в ворота похоронной конторы и, не глядя на меня, сказал: «Вот мы и пришли. Войдете?». Я всегда испытывал отвращение ко всему, связанному со смертью, так что вошел с большим неудовольствием; мы прошли между двойным рядом катафалков, поднялись по винтовой лестнице и оказались в его конторе. Там в табачном дыму его ждали друзья. Я не смог бы сейчас вам их описать. Вернее, помню, что их было двое, у одного всё лицо было обожженное, сплошной шрам, представляете? Они сказали Манелье, что третий – его назвали по имени, но я не прислушивался, – не смог прийти. Манелья не удивился и попросил меня сесть за отсутствующего. Не дожидаясь моего ответа, толстяк открыл фанерный шкафчик, вынул колоду, положил на стол, потом достал хлеб и две желтые баночки из-под молочной помадки. В одной были фасолины, служившие фишками, в другой – молочная помадка. Мы бросили жребий, но я понял, что это неважно: кто бы ни играл со мной в паре, он все равно будет подыгрывать толстяку.Поначалу удача словно колебалась. Когда звонил телефон, толстяк отвечал не сразу. «Чтобы не говорить с полным ртом», – объяснял он. Я просто диву давался, сколько хлеба с помадкой ел этот человек. Повесив трубку, он тяжело вставал на ноги, открывал шаткое окошечко, выходившее на конюшню, и обычно выкрикивал: «Полный комплект. Гроб за сорок песо». Потом давал размеры и адрес. Почти все гробы были за сорок песо. Помню, что из окошечка сильно несло сеном и аммиаком.
Могу вас заверить, что толстяк преподал мне поистине незабываемый урок ловкости рук. К полуночи я начал проигрывать всерьез. Я понял, что перспективы неблагоприятны, как говорят земледельцы, и что пора встряхнуться. Это мрачное место действовало мне на нервы. Толстяк столько раз открывал сильные комбинации, причем совершенно не к чему было придраться, что я рассердился. У этих мошенников дело снова шло к выигрышу; толстяк выложил карты на стол – туз, четверку и пятерку – и закричал: «Тройка пик!». «Хватит и одной», – ответил я и, взяв туза, полоснул его ребром карты по лицу. Кровь так и брызнула во все стороны. Даже хлеб и молочная помадка стали красными. Я не спеша собрал деньги, лежавшие на столе, и спрятал их в карман. Потом сгреб карты, промокнул ими кровь и размазал по его роже. Повернулся и спокойно вышел, никто меня не остановил. Покойник как-то раз оклеветал меня перед приятелями, утверждая, что у меня под картой был спрятан перочинный нож. Бедняка Манелья думал, что у всех такие ловкие руки, как у него.
II
Неверно, что молодые люди хоть раз усомнились в правдивости этих рассказов. Они понимали, что времена изменились. Знали, что если когда-нибудь дойдет до дела, доктор их не разочарует; но как это ни парадоксально, казалось, будто они стремились обойти, отодвинуть этот вожделенный миг, словно опасаясь, что в результате какой-нибудь неожиданной стычки жертвами окажутся они сами. Быть может, Ларсен и Гауна, в откровенном разговоре, о котором позже предпочитали не вспоминать, сошлись на том, что склонность Валерги распространяться о своих похождениях отнюдь не подрывает его авторитет; в нынешние времена храбрецам не остается ничего другого, как воскрешать в памяти славные дела прошлого. Если бы кто-нибудь спросил, почему этот человек, так охотно повествовавший о своей жизни, слыл молчальником, мы ответили бы, что, пожалуй, дело тут в голосе, в интонации, и предложили бы припомнить ироничных людей, которых спрашивающему довелось знать: нельзя не согласиться, что часто ироническая гримаска, прищур глаз, особый тон бывают тоньше, чем сами слова.