Конечно, написанное Хоружим – это тоже своего рода «большая наррация», имеющая, как и присуще таким построениям, – ибо человек слаб, – непременную утопическую грань. Автора остро волнует вопрос о соединении исихастской «практики себя», уединенного умного делания, с социальным деланием в миру. И он ориентируется на «монастырь в миру» – общину, руководимую старцем («здесь роль Старца целиком вбирает в себя, объемлет роль Священника»[1194]
). Опыт подсоветских 1920-х годов, опыт по неизбежности потаенно-катакомбный, изолированный от охваченного ненавистью и отторгающего этот опыт мира, он хочет обратить в опыт всеобще-социального значения и масштаба. Он даже пишет – как о надежде уже сбывающейся – о «двуедином процессе» социализации исихазма и исихализации социума. При этом – о чем я уже говорила – многократно подчеркивается, что единственным обеспечением тут является «христианский эллинизм», соединение греческой патристики с аскетикой. Тем самым постулирован опытный (свободный от спекулятивной метафизики) характер грандиозной утопии «самотрансцендирования», пафосом которой охвачен наш автор.Но если согласиться с тем, что богословие, в первую очередь, опытно (как, впрочем, и философия) и лишь во вторую – спекулятивно, то почему не идти от знакомого всем членам Церкви евхаристического опыта
? Литургическое и евхаристическое богословие – именно в эту сторону пошел в конце жизни о. Сергий Булгаков, и этот его путь не был ни тупиковым, ни вместе с тем в должной мере пройденным. В Евхаристии предвкушается (и даже вкушается) жизнь будущего века: «… изменил мя еси Божественным твоим рачением, да, ликуя, возвеличаю два пришествия Твоя», – то есть участник Таинства получает благодатную возможность измениться в новую тварь и, что очевидно из формулы о двух пришествиях, выходит за пределы времени, за пределы оппозиции освящения и обóжения. В еще, думаю, не оцененном по достоинству сочинении «Евхаристический догмат» о. Сергий Булгаков пишет: «…Преображение твари, соответствующее Второму пришествию Спасителя, совершается в Божественной Евхаристии таинственно <…> То, что совершается в Таинстве, имеет в конце времен совершиться во всем мире, который есть тело человечества»[1195]. О. Александр Шмеман, отнюдь не жаловавший в прочих отношениях булгаковское богословие, потратил массу сил и интеллектуальной страсти на раскрытие именно эсхатологического содержания Евхаристии: «Совершаемая во времени <…> она во времени являет, предвосхищает и дарует Царство будущего века» – и видел застарелое «зло» в «отрыве Евхаристии от ее эсхатологического, но потому и космического и исторического смысла»[1196]. Он же пишет «об опыте Церкви как единственном “источнике” и “критерии” богословия»[1197]. Здесь, как и у Хоружего, звучит слово «единственный», но это все же иная «единственность». «Богословие личности» и соборное богословие, экзистенциальное и органическое не противостоят здесь друг другу. По Хоружему (это из аналитики наследия Хомякова) церковная и соборная природа молитвы «несет характерную печать холизма»[1198] – онтологически нежелательного, как легко понять. А ведь центральное евхаристическое событие преложения хлеба и вина совершается в ответ именно на соборную молитву, возносимую предстоятелем…В только что приведенном суждении о. Сергия верховное слово – Преображение. Оно не слишком характерно для текстов Хоружего, хотя входит в лексикон исихии, представленный им в книге «К феноменологии аскезы» (М., 1998). Между тем оно наиболее таинственное и смыслонасыщенное из всех употребительных понятий с мистическим префиксом пре
(мета-, транс-): претворение, преодоление, трансцендирование и т.д. Если возможна и нужна философская рефлексия над догматически укорененными концептами, здесь ей самое место. Преображение, то есть изменение прежнего образа твари – без утраты этого самого образа, – в чем оно состоит? Ведь преображенный, выходящий за пределы пространства и времени причастник Света, он и весь мир созерцает преображенным – в том же Свете будущего эона. Мечта о финальном преображении мира – очень русская мечта, но не языческая и не архаико-мифологическая; взыскующий космизм русской религиозной мысли ничем здесь не провинился перед отеческой верой, и он вряд ли успокоится на учении о «деэссенциализации». (К слову, о. Сергий Булгаков, размышляя над природой «духовного тела» по Воскресении, употребляет выражение «энергетическая телесность»[1199], предположительно милое слуху Хоружего.)