Одно из лучших мест у Софокла – речь, произнесенная стариком-воспитателем, в которой он рассказывает о смерти Ореста. Только, разумеется, все это ложь. Персонажи на сцене заворожены жестоким рассказом, мы столь же завороженно следим за ними и видим, как они потом удаляются. Софокл очень глубоко понимал природу драмы и уровни иллюзии.
Этот момент, помимо прочего, позволяет Софоклу показать, в каком глубоком отчаянии оказывается Электра: она думает, что все ее надежды рухнули. Драматическая ирония: мы, зрители, знаем, что Орест поджидает за кулисами.
У Софокла прядь волос находит Хрисофемида. Она полагает, что это волосы Ореста, – не потому, что они такие же, как у нее, а потому, что такое подношение мог сделать только кто-то из Атреева дома. Момент узнавания между Орестом и Электрой откладывается. Когда он наконец наступает, у Ореста в руках сосуд с прахом – он заявляет, что это прах его, Ореста. Напряжение на пределе, и тут Орест, не в силах больше скрывать правду от Электры, показывает ей перстень с печатью, принадлежавший Агамемнону, – такой знак надежней Эсхилова плаща. Орест остается фигурой героической, а у Электры мотив мести (особенно на фоне сдержанной Хрисофемиды) кажется чрезмерным и превращает ее в подобие Эринии.
А Еврипид в своей «Электре» пускается во все тяжкие. Это как если бы Эсхил был этаким благоразумным добропорядочным старшим братом, Софокл пытается быть как он, но хочет привнести что-то и от себя, а потом появляется Еврипид – этакий подросток, смутьян. Так и видишь, как афиняне его спрашивают: «Против чего ты бунтуешь?» И Еврипид, чавкая листом вместо жвачки, огрызается в ответ: «А что есть?»[89]
Из персонажей мы первым встречаем пахаря, мужа Электры, – царская дочь настолько потеряла привилегии, что вынуждена стать женой земледельца. Когда появляется Орест, он говорит о том, что будет приносить жертвы, а еще – что он уйдет, если его узнают. Совсем не похоже на целеустремленного героя у двух других трагиков. Он видит Электру и хватает ее за руку; она пугается до смерти. Не очень-то по-братски.
Роль, отведенная у Софокла Хрисофемиде, здесь достается старику. Он приходит с прядью волос, которую нашел на могиле Агамемнона.
И тут Еврипид начинает подкалывать своих предшественников. Приложи, мол, эту прядь к своим волосам, посмотри, подойдет ли! Электра: вздор, я-то причесана, а Орест вырос в палестре, у него волосы наверняка совсем другие.
«Что ж, – отвечает старик, – ступи на его след и посмотри, совпадет ли».
«Но у него ж наверняка больше нога, разве нет?» – отвечает Электра.
«Может, есть какая-нибудь одежда, по которой ты могла бы его узнать?» – не отстает старик.
«Не говори глупостей, – отвечает Электра. – Я была маленькая, что я там могла соткать?»
Вот когда я читаю такое, мне очень хочется вернуться в прошлое и увидеть реакцию публики. Интересно, они бы смеялись, оценили бы остроумие Еврипида? И как это повлияло на их представления о природе трагедии? От Аристофана мы знаем, что пьесы Еврипида афинян возмущали. Но безумно интересно узнать, как именно.
Вот почему Еврипид так привлекает нас: он задает вопросы, которые возникают у современных читателей и зрителей к Эсхилу. В конце концов у Еврипида работает та же деталь, что у Гомера в Одиссее: у Ореста есть шрам на брови, по которому его узнаёт старик. Он рассек бровь в детстве, гоняясь за теленком.
–
– Вот основные различия между тремя великими трагиками.
Эсхил величественный, традиционный, мистический; он отлично владеет драматической формой, но абстракции его интересуют больше, чем характер. С афинским зрителем он говорил со сцены о пути от дикой темноты к правосудию.
Софокл широко применял иронию, разрабатывал свои темы ясно и убедительно, позволял своей аудитории задумываться над непростыми этическими проблемами, связанными с тиранией и государством.
Еврипид на все это плюет и играет с самим понятием драмы, его интересует психология и правдоподобие (насколько это можно осуществить на сцене).
Мы уже шагали по Камден-роуд.
– Мы подробно обсудили несколько пьес, и теперь полезно представить себе, а что вообще есть трагедия. И главный вопрос здесь: почему мы ее смотрим? Почему нам доставляет удовольствие – если это подходящее слово – смотреть, как страдают другие?
С точки зрения Аристотеля трагедия приносит «катарсис». Это слово сейчас повсеместно понимают неправильно и используют во всякого рода популярной психологии. Некоторые думают, что это означает очищение от эмоций вроде страха или сожаления медицинскими средствами. Идешь в театр, смотришь, как с людьми происходят всякие ужасы, и твое тело от таких штук очищается. Чем-то похоже на средневековых врачей, которые пускали кровь заболевшим людям. Другие считают, что это значит что-то вроде очищения. Многие читатели (в том числе я) находят такую интерпретацию слишком упрощенной: ты смотришь трагедию только для того, чтобы «очиститься» от сожаления и страха, и выходишь исцеленным.