В феврале 1976 года моя мама, заведующая кафедрой хореографии Челябинского государственного института культуры, должна была везти своих студентов в Инсбрук «обслуживать» гостей зимних олимпийских игр. Это была распространенная практика: советская самодеятельность часто сопровождала не только советские крупные мероприятия, но и международные. А студенты института культуры до получения диплома специалистами не считались и поэтому, хоть и учились на хореографическом отделении, числились танцорами самодеятельными.
Я радовался за маму и за ее предстоящую поездку из подросткового эгоизма: другой возможности раздобыть жевательную резинку и еще вдобавок какую-нибудь неожиданную «заморскую» диковинку в закрытом для иностранцев Челябинске не было. Мама вовсю готовила со студентами гастрольную программу, когда ее по чьему-то высокому решению от участия в этой поездке отстранили. То ли усмотрели нарушение негласного режима выезда советских граждан за рубеж — она за предыдущие два года дважды выезжала со студентами в Польшу, — то ли антисемитские настроения крепчали, но путь в Инсбрук был ей заказан со ссылкой на то, что комсомольско-молодежную группу якобы должен возглавлять человек в комсомольском возрасте (до 28 лет). А ей в ту пору было под пятьдесят. Кого-то из поехавших в Инсбрук студентов она, вероятно, попросила что-нибудь мне привести в утешение: мол, убивается мальчонка, выручайте.
Для меня, изнывавшего в ожидании студентов из Инсбрука, время словно остановилось. Но ожидание окупилось сторицей. Я получил в подарок две рубашки из какой-то невероятной синтетики и столь же невероятного цвета — ярко-малинового и ослепительно золотого. А кроме того — какой-то огромный, с крышку от трехлитровой банки, американский значок, множество жвачек и, главное, каучукового ужа, которого можно было, свернув, зажать в кулаке, а затем, поднеся к чьему-нибудь лицу, кулак разжать. Уж, извиваясь, вырывался на свободу, а его жертва отпрыгивала, извиваясь от страха и отвращения. Это была рискованная шутка, эффект неожиданности которой многократно усиливался отсутствием подобных игрушек в советском торговом ассортименте. Помню, как жена замечательного историка и писателя Натана Яковлевича Эйдельмана от страха слетела с лестницы и чудом не переломала ноги в подмосковном дачном Кратове, когда ее дочка, поступавшая летом того же года вместе со мной на истфак МГУ, продемонстрировала ей моего ужа…
Моя радость по поводу новых сокровищ длилась недолго. Вернувшиеся из Австрии путешественники пришли к нам в гости рассказать о поездке. Побывать в капстране для советского человека было не меньшей экзотикой, чем для паломника XIX века добраться до Иерусалима или Мекки. Приехавший «оттуда» долго излучал свет сокровенного знания, и рассказы о поездке входили в круг его официальных и неофициальных обязательств перед согражданами. Конечно, все знали, что и как можно и нужно рассказать об «их нравах» на официальном собрании коллектива, а что и как — только в дружеском кругу.
Так вот, возбужденные путешественники пришли в гости к моим родителям. К рассказам я не очень прислушивался. Мой взгляд, как магнитом, притягивал лацкан кожаного пиджака ездившего вместо мамы молодого преподавателя Славы, из ее же бывших студентов. На нем красовался невиданный значок: на подбитом пушистой тканью круге с черной патиной серебрился миниатюрный, тщательно выполненный рельеф — танцующая пара в тирольском наряде с какой-то подписью под ней и датой начала XX века. У меня, давно приобщившегося к коллекционированию старинных монет и икон, сердце заколотилось, как у охотника, почуявшего добычу. И — упало, когда в ходе разговора выяснилось, что значок — якобы семейная реликвия — был подарен захмелевшим на дружеской попойке австрийским или немецким исполнителем народных танцев не Славе, а студенту из челябинской делегации, который вез его мне. Но ушлый Слава выменял у него серебряное сокровище на унылый американский значок — консервную крышку, который мне теперь опостылел.
Но все проходит. Горечь несостоявшегося маленького счастья тоже улеглась, и вся эта история благополучно забылась. И не вспомнилась бы, если бы спустя четыре десятилетия бывший подросток, а теперь солидный мужчина с безошибочными приметами возраста не встретился вновь с тем значком — на блошином рынке под Мюнхеном.