Бестия глядела на него с холодным отвращением. Она ничего не произносила – и, тем не менее, Штернберг услышал ответ, словно бы ворохом опавших листьев прошелестевший в его сознании, – даже не столько слово, сколько образ:
Штернберг сразу ощутил бесконечную скуку и усталость.
– Слушай, ну сдался тебе мой труп, – утомлённо сказал он. – Ты и так едва не сломала мне руку, чуть не вышибла мозги, энергетический удар и не считаю. Неужели мало?.. Позволь мне вернуться, позволь закончить начатое.
Штернберг тяжело вздохнул.
– Да не буду я вставать, – сообщил он, – мне и так хорошо. Я, может, полежать хочу. У меня всё тело болит. А если я встану, ты мне, чего доброго, опять пониже пояса двинешь. Ты ведь даже не представляешь, насколько это больно. К тому же, если ты такими целенаправленными ударами в итоге сделаешь меня скопцом, то мой род по мужской линии прервётся, а ему, между прочим, почти полторы тысячи лет. Тебе, вообще, не совестно?
Бестия презрительно скривилась: противник заботился о мелочах, в свете обрисованной ему перспективы совершенно уже незначительных.
– Не поднимусь, – упёрся Штернберг. – Не могу и не хочу. Да и что ты заладила: «как мужчина, как мужчина»? Удар ниже пояса – это, по-твоему, по-мужски? Интересно, как ты тогда представляешь себе значение этих слов? Что ты, женщина, вообще можешь об этом знать?
Последнего ему определённо не следовало говорить. Взъярившись, бестия замахнулась посохом, и лишь глубинный инстинкт самосохранения вовремя отбросил Штернберга из-под сокрушительного удара. Тяжёлая палка с глухим уханьем врезалась в снег возле его левого плеча. Затем бестия скакнула вперёд и упала на него, как хищник на добычу. Она села на него верхом, сжав сильными бёдрами, обеими руками резко опустила посох ему на горло и, верно, переломила бы ему кадык, если б Штернберг не успел перехватить палку. Он отвёл посох вверх и вбок, преодолевая нечеловеческое сопротивление крупных грубоватых рук с побелевшими от напряжения костяшками, и всё это время видел прямо над собой льдистые глаза, полные светлого сияния холодной злобы.
Извернувшись всем телом, Штернберг сумел-таки сбросить с себя нечисть и откатился в сторону. Вскочил на ноги и отбежал подальше – почти наугад, едва различая в густом тумане катастрофической близорукости смутные тени деревьев. Бестия презрительно оскалилась.
– Не буду я с тобой драться! – крикнул Штернберг. – Я в жизни не поднял руку ни на одну женщину, не собираюсь этого делать и впредь, ясно? Возвращайся туда, откуда пришла! Оставь меня в покое! У меня есть дело, которое я должен во что бы то ни стало завершить, как ты не понимаешь!
Бестия пошла прямо на него, и тут Штернберг, порывавшийся броситься бежать, должно быть, на несколько секунд потерял сознание – потому что всё вокруг померкло, он пошатнулся, упал в снег, а когда поднялся, то увидел перед собой, уже совсем близко, не беловолосую жрицу-воительницу, а эсэсовца в чёрной шинели, слишком хорошо знакомого ему эсэсовца, Дитриха Мёльдерса, очень убедительного, правда, вооружённого всё тем же длинным жреческим посохом. Бестия извлекла детальный образ врага из памяти Штернберга с невероятной лёгкостью: лже-Мёльдерс даже передвигался дёрганой походкой оригинала, но лицо у него было уж слишком вражьим – чрезмерно острым, волчьим. Такой образ, пожалуй, польстил бы настоящему Мёльдерсу. Штернберг ощутил, как против воли за грудиной завязывается и зреет горячий ком ненависти. Это существо, сменив обличье, заставляло Штернберга принять свои правила: жертва должна сопротивляться.
Штернберг отвёл взгляд, чтобы не видеть ненавистного лица.
– Я не буду с тобой драться.
Штернберг уже выдохся, пришедшийся по коленям удар повалил его на землю, он откатился, вскочил, налетел спиной на массивный древесный ствол, спрятался за ним от нового удара. Тварь, растянув безгубый рот в отвратительно-знакомой мёльдерсовой ухмылке, принялась лениво ходить кругами, иногда замахиваясь палкой, то ли ожидая, пока Штернбергу совсем откажут силы, то ли надеясь, что он, загнанный, предпримет что-нибудь поинтереснее, чем беготня вокруг дерева.
Только теперь Штернберг в полной мере осознал, что живым его отпускать не собираются. И ему стало страшно. Погибал не он – погибало будущее его страны.
– Я должен идти! Должен вернуться к Зонненштайну! Оставь меня наконец!
– Почему? Ты же меня допустила… ты же мне позволила… ты никогда раньше меня не останавливала… Или… или это молчание… Но что я сделал не так? Скажи, что я сделал не так? В чём я перед тобой провинился?